Маргарита Зверева

Моё собачье дело

Глава 1

Про летающих ротвейлеров и плачущих докторов. Приютоведение

Когда они впервые появились в приюте, на дворе стоял очередной невыносимо жаркий летний день. Пока солнце еще не добралось до нашего вольера, но воздух уже успел изрядно нагреться, и немногочисленные кучки, которые тетя Леся, наша любимая уборщица, не убрала со вчерашнего вечера, невкусно попахивали.

Люди обычно ошибочно полагают, что собаки приходят в восторг от всего, что, по людским меркам, воняет, но позвольте мне уверить вас, что это неправда. Наша тяга к зловещей вони сводится к одному маленькому, но поразительно сильному словечку: инстинкт. Вот гуляешь ты себе, понюхивая кустики и беззаботно повиливая хвостом, на душе легко, птички поют. И тут до твоего нюха доносится противно слащавый запах падали. Твои ноздри сами по себе оттопыриваются и начинают нервно дрожать, ты каменеешь, приподняв одну лапу, на твой только что ясный взор ложится гипнотизирующая пелена, и ты уже знаешь, что потерян. Ты понимаешь, что тебе незачем валяться в этой гадости и тем самым маскировать свой собственный запах, что тебе не надо охотиться на еду, которая лежит дома в блестящей миске, что ты не дикий тупой волк, в конце концов, а цивилизованное домашнее животное, что тебе доверяют хозяева. Ты точно знаешь, что если вернешься с виноватым взглядом и вымазанный по уши гнилыми кишками, то хозяева будут по крайней мере расстроены, а по другой крайней мере отдубасят первой попавшейся газетой или палкой, а потом еще и поволокут за те же вонючие уши под душ. Но этот проклятый инстинкт напрочь вырубает все здравые мысли, и вот ты уже мчишься как очумелый на вонь, притягивающую тебя словно магнитом. Краем уха ты слышишь отчаянные крики и мольбу, быстро переходящую в страшные угрозы, но единственное, что теперь имеет значение — это бедный дохлый зверь, перед которым ты себя заранее чувствуешь виноватым. И вот ты подбегаешь, на мгновение замираешь в трепетном предвкушении и ужасе и… Впрочем, к чему я это? Ах да, вонючие кучки в нашем вольере. Обычно толстая, то есть добрая, тетя Леся молниеносно отправляла их в голубенькое ведерко с плотно закрывающейся крышкой (тетя Леся всегда бормотала себе что-то под нос во время уборки, и я не раз слышала пламенные похвалы той самой плотно закрывающейся крышке), но сегодня она, видно, еще не проснулась, и я уже не знала, куда приткнуть свой чувствительный нос. Моя сеструха…

Да, кстати, познакомьтесь, этот черный дрожащий комок с влажными глазами и вечно прижатыми хвостом и ушами — моя сестра-близняшка. Мне припоминается, что вначале нас было значительно больше и мы, все черные и мягкие, толкались у маминого пуза, но в какой-то момент нас стало стремительно становиться меньше, и в итоге мы с сеструхой остались вдвоем. Даже теплое мамино брюхо куда-то делось, а руки, непрестанно теребящие наши спины, тоже как-то изменились. Но это другая длинная и грустная история.

Так вот, мою сеструху запах собственных кучек явно не так сильно коробил, как меня. Дрожа, как осиновый лист, она заткнулась в самый дальний угол среди порядочно наложенных там кучек и изредка бросала полные искреннего кошмара взгляды на громадные головы соседских ротвейлеров, то и дело взлетающих над плохо продуманной перегородкой между нашими вольерами. Плохо продуманной она была оттого, что не предусматривала соседство таких больших, страшных псов типа наших тупых соседей и таких маленьких, пугливых собак типа моей сеструхи. Я, конечно, была такой же маленькой по сравнению с этими громадными уродами, но значительно менее пугливой по натуре. Так уж сложилось.

Перегородка была частично сплошной, что обеспечивало нам какое-то личное пространство, но верхняя ее часть состояла из одних металлических прутьев, через которые ротвейлеры, конечно, никак не могли пробраться, но через которые были прекрасно и отчетливо видны их слюнявые, зубастые морды. Я не раз пыталась донести до сеструхи, что они никак не могут преодолеть прутья и что в принципе она может расслабиться (для наглядности я даже лихо повертелась прямо около той стенки, над которой взлетали клыкастые пасти), но животный страх за свою маленькую жизнь никак не хотел покидать ее.

И так целыми днями я могла наблюдать за тем, как безмозглые ротвейлеры бесятся и как сеструха трясется в углу. Только когда вдоволь нажравшись, простите, по-другому не скажешь, эти глыбы удовлетворенно вздыхали и валились дрыхнуть там же, где стояли, сеструха ползком подбиралась к своей миске, которую я, естественно, не трогала, и вылизывала ее отчаянно до блеска.

Гулять нас выводили редко. В тот сравнительно недолгий период, пока мы жили дома, с нами гуляли тоже не особо часто, но там имелся прекрасный клочок травы с деревьями, именуемый сладкозвучным словом «сад», и, если мы достаточно громко повизгивали у двери, нас в него выпускали и обычно не вспоминали про нас до самого вечера, что нам приходилось очень даже кстати. В приюте же никакого сада, разумеется, не было. За пределами забора был лес и поля, по которым нас иногда выгуливали молодые, симпатичные люди, называющиеся «волонтеры». Это было сложное слово, и его было трудно запомнить, но в приюте оно слышалось примерно так же часто, как «корм» и «спонсор», причем что такое «спонсор», я так до сих пор и не поняла.

Волонтеры всегда были полны энергии и хорошего настроения, и все жители приюта были от них без ума. Волонтеры не просто бросали на пол звенящие об бетон миски и спрыскивали вольеры ужасающе громкой и мощной струей воды из зеленого шланга, а гладили нас между ушей и даже по животу, если вовремя не постесняться и успеть броситься на спину, растопырив лапы. Они цепляли веревки на наши ошейники, объясняя, что это для того, чтобы мы случайно не попали под машину, и терпеливо вели нас вдоль дороги до леса.

А терпение с нами надо было иметь о-го-го какое. Я-то старалась сильно не рваться во все четыре стороны одновременно, хотя совладать с бурей терзающих тебя на воле эмоций было совсем не легко, но вот, например, моя сеструха не то что просто рвалась во все четыре стороны, она еще то и дело плашмя припадала к земле, и оторвать ее от нее было не так-то легко. Когда с ней происходили такие тихие истерики, я страшно злилась на нее, потому что очень старалась понравиться волонтерам и мне казалось, что эта дурында все мои старания сводит на нет.

Кроме меня отчаянно старались еще и другие собаки, но, как показало беспощадное время, симпатичные волонтеры крайне редко забирали кого-то с собой домой. Они присаживались на корточки, трепетно теребили наши головы и чуть ли не со слезами на глазах приговаривали, что были бы они постарше и не было бы учебы, дела обстояли бы совсем иначе. Перед сном мы с сеструхой часто красочно представляли себе, как мы разрываем эту дурацкую учебу в клочья, а потом укладываемся на ее теплое место в коридоре. Еще они ссылались на отсутствие какой-то жилплощади, и мы никак не могли понять, кто такая эта жилплощадь и почему без нее никак нельзя обойтись.

Как-то раз нам одна старая болонка из другого соседнего вольера сказала, что волонтеры, в сущности, еще щенята, на которых никак нельзя рассчитывать, но мы списали этот бред на старческий маразм. Конечно, мы понимали, что волонтеры молодые, но мы прекрасно могли отличить их от настоящих человеческих щенят, которые, к сожалению, совсем не редко наведывались в наш приют.

Истошно визжа, они припадали к прутьям вольеров и просовывали между ними свои сопливые носы, от которых мы шарахались к задней стенке, как от доктора. Доктор… Доктор — это другая больная тема. Доктором назывался высокий, худющий мужчина с остренькими усиками, который всегда щурился и с виноватыми вздохами делал всякие пакости. Он появлялся где-то раз в неделю, и учуять его приближение можно было еще задолго до того, как он неспешным шагом переступал порог нашего ржавого забора. От доктора и его черного бесформенного чемоданчика так разило химией и йодом, что голова начинала кружиться, как только он выходил из машины. То, что он приезжал на машине, знали все, это легко можно было определить по запаху бензина и звукам мотора, но вот на какой именно, пока никто из приютских собак еще не успел вычислить. Машин приезжало на удивление много, но мало от каких можно было ожидать приятных посетителей.

Доктор был определенно наименее приятным посетителем из всех. В вольеры он заходил только с кем-то из работников и правильно делал, иначе его непременно сожрали бы. Наших дурных ротвейлеров, например, вообще надо было намертво привязывать к металлическим прутьям и натягивать на их безобразные морды не менее безобразные намордники, и то как-то раз один из них умудрился сорваться с цепи и придавить доктора к полу так, что потом тот еще долго пыхтел в коридоре, опираясь дрожащей рукой о стенку с подтеками.

Нас он, конечно, меньше боялся, если боялся вообще.

Проникнув в наше пространство, он виновато улыбался и как бы невзначай открывал свой чемоданчик, символически махнув костлявой рукой по нашим спинам. Потом он всегда бормотал одну и ту же фразу, что, мол, все хорошо и он только нас пощупает. Это, конечно же, было сущее вранье, так как я не могу припомнить ни одного раза, чтобы дело закончилось одним пощупыванием, что само по себе уже было далеко не приятным времяпровождением. Если доктор не укалывал нас, как оса, под мышку или в спину или не засовывал что-то маленькое, твердое и горькое чуть ли не в горло, после чего он задирал нам голову так, что мы должны были проглотить эту гадость, чтобы хотя бы не задохнуться, то обязательно хватал наши лапы и начинал впиваться в когти щипцами с красными ручками. Работник приюта при этом всегда пытался нас успокоить, утверждая, что нам всего лишь подстригут ногти, но это «всего лишь» было страшнее всех колющих ос и горьких шариков, вместе взятых, уж поверьте. Как только доктор подносил к нашим лапам, находящимся в его плотно сжатом кулаке, орудие пыток, мы неизбежно устраивали такую сцену, что это, вероятно, запоминалось надолго.