СФИНКС

Посещая Могильник

Я смотрю в глаза своему отражению. Пристально, не моргая, пока глаза не начинают слезится. Иногда удается добиться ощущения полной отстраненности, иногда нет, это неплохое лекарство для нервов или пустая трата времени — все зависит от того, каким ты приблизился к зеркалу и что унесешь, отойдя от него.

Зеркала — насмешники. Любители злых розыгрышей, трудно постижимых нами, чье время течет быстрее. Намного быстрее, чем требуется для того, чтобы по достоинству оценить их юмор. Но я помню. Я, несчетное число раз смотревший в глаза забитого мальчугана, шепча: «хочу быть как Череп»… встречаю теперь взгляд человека, намного больше похожего на череп, чем носивший когда-то эту кличку. И, словно этого мало, я — единственный владелец безделушки, благодаря которой его так прозвали. Я могу оценить зазеркальный юмор, потому что помню то, что я помню, но многие ли тратили такую уйму времени на общение с зеркалами?

Я знаю красивейшего человека, который шарахается от зеркал, как от чумы.

Я знаю девушку, которая носит на шее целую коллекцию маленьких зеркал. Она чаще глядит в них, чем вокруг, и видит все фрагментами, в перевернутом виде.

Я знаю незрячего, иногда настороженно замирающего перед собственным отражением.

И помню хомяка, бросавшегося на свое отражение с яростью берсеркера.

Так что пусть мне не говорят, что в зеркалах не прячется магия. Она там есть, даже когда ты устал и ни на что не способен.

Перестав отчуждаться, я встречаюсь взглядом со своим отражением.

— Бог ты мой, — говорю я. — Ну и чудище… Ты бы хоть оделся, братец.

Чудище — голое, ободранное, с сумасшедшими от бессонницы глазами, смотрит укоризненно. На правой брови у него пластырь, левое ухо оттопыривается, багрово полыхая, разбитая губа покрыта коркой подсохшей крови.

Пристыженный его молчаливым укором, я отворачиваюсь.

— Ладно, извини. Ты красавец. Просто немного не в форме.

Поднырнув под висящее на крюке банное полотенце, я стягиваю его себе на спину и зубами расправляю на плечах. Задрапированный в мохнатую белую тогу, выхожу из ванной.


«Некоторые живут как будто в порядке эксперимента», — сказал незрячий по поводу последних событий. Вот только непонятно, почему желание поэкспериментировать возникает у многих одновременно? Почти без пауз. Лорд, потом Черный и, наконец, я сам. Прослеживается определенная закономерность. Может, это похоже на эпидемию гриппа? Вирус агрессии и недовольства летает от человека к человеку, стремительно размножаясь. Черная полоса в жизни стаи, из которой довольно трудно вынырнуть.

Я замираю, закрыв глаза, и пробую поймать ее — дрянь, просочившуюся неведомо откуда. Почувствовать, чем она пахнет, поймать и вернуть обратно, туда, откуда она пришла. Но ничего не чувствую, кроме усталости и двух бессонных ночей, давящих на веки. Хотя, пожалуй, еще запах чьих-то погребенных в куче ботинок и кед носков. Кладбище обуви под вешалкой давно пора разобрать, пока там не завелись мыши-токсикоманы.

Отворяю дверь. В спальне пусто и тихо.

От этого она кажется меньше, хотя должно бы быть наоборот. Но у нас все не как у людей. Если Горбач, где бы ни находился, окружен деревьями, а Македонского сопровождает невидимый хор, выводящий «Лакримозу»; если Лорд всегда в своем замке с замшелыми стенами и лишь изредка опускает подъемный мост, а Шакал в любой миг способен размножиться до полудюжины особей, и слава богу еще, что Лэри не затаскивает сюда коридоры, а Толстый колдует только в глубине своей коробки… если учитывать все это, нет ничего удивительного, что, опустев, наша загроможденная мирами спальня кажется меньше, чем когда все мы тут.

Я сажусь на кровать. Я голоден, но спать мне хочется гораздо сильнее. Прислоняюсь лбом к прутьям спинки и ненадолго задремываю. До тихого дверного стука и шороха шин в прихожей.

Это Курильщик.

Светящийся и обновленный после Клетки. Славный человек, не загромождающий помещение ничем, кроме себя и своих кошмарных вопросов.

Гляжу на него по-птичьи, одним глазом. Второму мешает свешивающийся с брови пластырь.

— Привет! — восклицает он, и тут же мрачнеет. — Что случилось?

Мне становиться совестно. Возвращающихся из Клеток встречают ликуя. Так принято еще с тех пор, когда никто не отправлялся в них по собственному желанию. А я слишком устал и слишком похож на огородное пугало, чтобы проделать все необходимые телодвижения.

— Не поладил с Черным. А ты как? Все в порядке?

Пухлощекий, румяный Курильщик, с блестящей челкой до самых бровей. Прошедший испытание Клеткой. Конечно, с ним все в порядке — это сразу видно, но на всякий я случай уточняю. Клетки — плохое место. Не самое плохое в Доме, но одно из плохих. И я рад, что Курильщик этого не понял. Хотя вообще-то радоваться по такому поводу не принято.

— Замечательно, — его тон подтверждает мою догадку. — Как будто заново родился, честное слово! Спасибо Шакалу.

— Рад, что ты так к этому относишься.

Он подъезжает вплотную к кровати и настороженно глядит на меня:

— Из-за чего вы подрались?

Подразумевается: как вы с Черным умудрились подраться? Мои возможности на этом поприще для него — тайна за семью печатями, но ему все же легче вообразить в драке меня, чем солидного флегматика, каким, наверное, Курильщику кажется Черный. Еще он ужасно боится услышать что-нибудь вроде: «Видишь ли, у нас возникли определенные разногласия, малыш», — и ничего более. Боится, потому что довольно часто слышит именно такого рода объяснения, и они его удручают. Мешают ощущать себя взрослым. Вообще-то у него есть основания опасаться. Искушение отделаться парой бессмысленных фраз велико. Объяснения повлекут за собой только новые вопросы, ответить на которые я уже не смогу. Но Курильщика трудно отшивать. Он протягивает себя на раскрытой ладони — всего целиком — и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид что не понял, что тебе дали и зачем. Его сила в этой страшной открытости. Таких я еще не встречал. И я вздыхаю, прощаясь с надеждой отдохнуть до возвращения стаи.

— Видишь ли… Лорд решил попробовать одну штуку, «Лунную дорогу». А влияние этой жидкости на человеческий организм отличается удивительной непредсказуемостью. Одним становится плохо. Другие начинают вести себя странно. Есть и такие, что чувствуют себя совершенно счастливыми. Со стороны это выглядит неприятно. Один мой знакомый после «Дороги» начал объясняться стихами. Другой вообще разучился говорить…

Курильщик слушает с таким напряженным вниманием, что я с трудом удерживаюсь от искушения пересказать последствия всех известных мне случаев употребления «Дороги».

— В общем, ты понял. Пить ее — стать подопытным кроликом.

Он кивает:

— Я понял, Сфинкс. Это наркотик. Так что случилось с Лордом?

Мельком гляжу на смятый плед в углу кровати, где сидел застывший дракон. Больше похожий на чучело.

— Он оцепенел. Превратился в камешек. Не реагировал ни на что. Кстати, не худшая из реакций. Главное в таких случаях — не трогать и не мешать. Но кто-то должен быть рядом. На всякий случай.

Курильщик вздыхает с облегчением. Он не любовался пять часов кряду живой скульптурой с широко распахнутыми глазами, не слышал причитаний Лэри и пророчеств Шакала. Для него в моем рассказе нет ничего пугающего.

Я пытаюсь прилепить на место чертов пластырь, потирая его о прутья спинки, но безуспешно. Завтрак скоро закончится. Пора закругляться с этой историей.

— Черный вызвался остаться с Лордом на время обеда. Когда мы вернулись, Лорда уже не было. Этот кретин отправил его в Могильник. Уж не знаю, вызвал Пауков или сам дотащил. Да это и неважно. Вот, собственно, все.

Как я и предполагал, для Курильщика это явно не все. Он смотрит с таким изумлением, что я догадываюсь: что-то нехорошее от меня к нему просочилось. Мне кажется, я говорил почти без эмоций и, уж конечно, далек от того, что творилось со мной вчера, но некоторые чувства трудно держать при себе, они так или иначе прорываются наружу. Моя нелюбовь к Черному как раз из таких. Как, впрочем, и его нелюбовь ко мне. Курильщику этого знать необязательно, хотя в своем случае я, кажется, опоздал. Он уже что-то почуял.

— Я думаю, — взгляд Курильщика убегает, прячась под ресницами, — может, он хотел как лучше? Может, он испугался за Лорда и решил, что так будет надежнее. В лазарете ведь знают, как приводить людей в чувство после… после всяких таких вещей.

— Конечно. Там много чего знают. А Черный хотел как лучше. На его взгляд, лучше нам обойтись без Лорда. Слишком он неспокойный.

— Ты как-то странно говоришь, Сфинкс… Как будто Лорда там съедят.

Самое невыносимое в новичках то, что им постоянно приходится объяснять очевидные вещи. При этом чувствуешь себя дураком. Особенно если ты голый и замотан в сырое полотенце. Можно, конечно, ничего не объяснять. Но я не сторонник подобного поведения, ведь рано или поздно все мы сталкиваемся с проблемами, выросшими из недоговоренностей. Из того, что кто-то из нас не так понят.

— В историях болезней, хранящихся в Могильнике, — мужественно начинаю я, — имеются специальные наклейки. Желтые, синие и красные. Их же вклеивают в личные дела. Не буду сейчас рассказывать о желтых и синих, но одна красная полоска означает, что ты асоциален и неуравновешен. Две — что склонен к суициду и нуждаешься в усиленном контроле психотерапевта. Три — что страдаешь неизлечимым психическим расстройством и нуждаешься в стационарном лечении, которого Дом тебе предоставить не в состоянии.

Курильщик хмурится, пытаясь припомнить, видел ли он в своих бумагах какие-нибудь полоски. Мне смешно, хотя, видит бог, в этом нет ничего смешного.

— Одна, — говорю я ему. — Раз тебя выставили из группы — почти наверняка. Но одна есть практически у каждого, так что не переживай. У нас без нее обошелся только Толстый.

— А у Лорда их?..

— Три. И боюсь, на этот раз, если не случится чуда, кто-нибудь обратит на это внимание.

— Так он шизофреник, да?

Я набираю в грудь побольше воздуха, но тут до меня доносится нарастающий гул и грохот катящейся по коридору лавины, и все нехорошие слова остаются при мне. Курильщик тоже слышит приближение отобедавших.

— Ох, я съезжу кое-куда, — испуганно говорит он. — Пока там свободно.

Он как раз успевает скрыться, когда лавина достигает спальни. Скрип, лязг, голоса, хлопанье двери. Первым влетает Шакал на Мустанге. Сметанные усы под носом и пакет с бутербродами в охапке.

— Алло, Сфинкс! Ты затеял одиночный стриптиз? Мог бы дождаться товарищей!

Горбач его отпихивает, ставит на тумбочку бутылку с соком и лезет доставать Нанетту на предмет кормления.

— Дивные бутерброды, — соблазняет меня Табаки. — Могу даже полить их соусом.

Ко мне протискивается Македонский с ворохом одежды в руках.

— Один с сыром, один с творогом. Сам над ними трудился, — не унимается Шакал.

— Курильщик вернулся. Может, он голодный. Спроси его.

С радостным воплем Табаки выкатывается задом в дверной проем и, судя по грохоту, бросается штурмовать дверь туалета.

— Курильщик! Солнце мое! Ты здесь? Отзовись!

Македонский застегивает на мне рубашку.

— Пойдешь к Лорду? — спрашивает он.

Ну конечно. Сейчас мне только к Лорду. С объяснениями, как и почему он очутился в Могильнике.

— Оставь меня в покое, — огрызаюсь. — Я не в том состоянии, чтобы туда таскаться.

Он молча держит передо мной джинсы. Не возражает и не спорит, отчего на душе только муторнее.

Шакал — солнечный живчик в сметанных усах, восторженный визгун — возвращается. С Курильщиком, жующим бутерброд из пакета, и с Горбачом, который возбужденно лупит Курильщика по плечам, мешая ему насыщаться расспросами о том, как он провел время в изоляторе.

— Ну как там Клетка, стоит, проклятая?

Курильщик кивает:

— Да. Стоит. Ничуть не изменилась. А что ей сделается?

Сглатывая слюну, наблюдаю стремительное исчезновение бутербродов.

— Похудел ты, — горестно отмечает Лэри. — Тяжело было?

Курильщик опять кивает, жуя. Бурчит сквозь бутерброд:

— Ненавижу эти желтые цветочки!

Чем немедленно вызывает у Горбача с Шакалом взрыв воспоминаний о часах, проведенных ими в изоляторе:

— А я вот, помню, в прошлый раз…

— Чего там сутки, я как-то просидел четыре…

— Желтый — ерунда, а вот Синий…

Пока они делятся впечатлениями, я обнаруживаю у себя на плече руку Слепого.

— По-моему, — задумчиво изрекает Великий-и-Ужасный, — тебе имеет смысл прогуляться в Могильник. Поговори с Янусом, вы ведь друзья.

И этот туда же. Маршрут остался неизменным, задание усложнилось, а Слепого, в отличие от Македонского, не пошлешь к черту. То есть, можно, конечно, но нежелательно.

— Это приказ? — сварливо уточняю я.

Слепец удивлен.

— Нет, конечно. Просто предложение.

Он отпускает мое плечо и удаляется, даже не дав мне возможности поворчать. Пора бежать в Могильник. Прямо сейчас, пока Табаки не вздумалось присоединиться к советчикам, пока Горбач не высказал все, что он думает по этому поводу, пока Лэри не предложил меня проводить. Слишком долго живем бок о бок. Бока почти срослись, и повадки у всех стали одинаковыми. Скоро не будет нужды открывать рот, чтобы сообщить свое мнение по любому вопросу, и так все всё будут знать.


Уроки проходят бесшумно, ничем меня не задевая. Дождь стучит в окна. Капли сползают по стеклам серыми лентами. Хочется спать. Ловлю себя на том, что засыпаю с открытыми глазами и даже вижу сон.

Тусклый переход по подземным коридорам. В конце — окно. Подслеповатое окошко, засиженное мухами, с замазанными мелом стеклами. На подоконнике — Волк. Спиной ко мне. В своем старом узорчатом свитере с дырками на локтях.

— Волк! — окликаю я.

Он оборачивается и смотрит на меня. Белый шрам на губе. Губы не шевелятся, но слышен голос.

— У меня в норе под подушкой, — говорит он шепотом, — повесилась мышь.

Просыпаюсь от взвизга Мымры и вижу перед собой ее круглые глазки-пуговки. Совсем очумелые.

— Где мышь? — с дрожью в голосе она нацеливает мне на нос указку. — Где она?

Дальше меня выставляют за дверь, и я волен делать, что захочу. Вернее, не волен. Надо идти в Могильник. Захожу в спальню в поисках остатков трапезы Курильщика, не нахожу ничего, кроме крошек, и, опечаленный, удаляюсь. Коридор проплывает мимо, не сообщая ничего нового. Возможно, он и сообщает, но я передвигаюсь словно в вакууме, глухой и слепой к его сообщениям, и даже приятно удивленный тем, что, оказывается это возможно. До самого Могильника, на пороге которого все же встряхиваюсь. За этой дверью не та территория, по которой стоит брести из последних сил. В Могильнике следует демонстрировать бодрость и жизнерадостность. Даже если ты труп.

Коридор безупречно стерилен. Все сверкает белизной. И пропитано жутким лекарственным духом. Навстречу по надраенному паркету катятся два круглых и грозных Паука женского пола.

— Что такое? Кто разрешил? Вон отсюда!

Мой неузнаваемо жалкий голос:

— Я только на минутку. Передать поручение учителя. Это очень срочно.

— К заведующему! — пухлый, указующий перст в конец коридора.

Подметаю пол хвостом, льстиво скалюсь и бегу дальше.

Паучихи неприязненно таращатся. Их человек вроде меня устраивает только в одном состоянии: спеленутый, подвешенный и опутанный трубками-проводочками. Чтобы удобнее было сосать кровь. А безрукий, бегающий на свободе — безобразие и преступление. Мысленно показываю им фигу. Грабли на это, увы, не способны. Дальше бегу галопом.

Кабинет Януса. Ян — самый симпатичный и порядочный Паук на свете, и я его нежно люблю, но в последнее время наши отношения немного испортились, поэтому мне тревожно. Стучусь граблей и приоткрываю застекленную дверь.

— Можно войти?

— А, это ты, — Паук поворачивается на стуле-вертушке. Лошадинолицый, серо-рыжий и лопоухий, с удивительной улыбкой, которую он редко демонстрирует. Из-за нее его и прозвали Янусом. Когда он улыбается, то делается совсем другим.

— Входи. Не стой в дверях.

Я вхожу. Кабинет не такой белый, как остальной Могильник. Если постараться, можно даже представить, что находишься в каком-то другом месте. На стенах — рисунки Леопарда в тонких деревянных рамках. Кабинет Януса — единственное место в Доме, где можно в цивилизованном оформлении увидеть то, что рисовал Леопард. Сохранившееся на стенах ближе, понятнее и веселее, но стена есть стена, на ней трудно сохранить что-либо таким, каким оно когда-то рисовалось. А если вдруг затеют ремонт с перекрашиванием всего и вся, рисунки исчезнут навсегда. Останутся только эти. И те, что спрятаны у меня. Здесь — сплошные паутины и деревья, на самом большом листе — белый, длинноногий паук с легко узнаваемым янусовским лицом. Понуро висящий в центре надорванной паутины. Не всякий повесил бы у себя такой портрет. Ян повесил. И этот, и остальные, хотя от них так и пахнет ненавистью Леопарда к Могильнику. Подхожу к белому столу, покрытому стеклом.

— Можно мне повидаться с Лордом?

Янус молчит. Видно, что пускать не настроен. Но он никогда не скажет просто — убирайся. Это не в его духе.

— С кем ты поцапался? Подойди, я на тебя посмотрю. — Ян выдвигает ящик стола и начинает в нем копаться. — Подойди, я сказал. Тебе это нравится?

— Что именно?

— Драться. Бить кому-то морду ногами.

Он подцепляет что-то и выволакивает на стол. Бело-бирюзовые пакетики липучки.

— Этот грязный пластырь, который свешивается тебе в глаз, надо сменить.

Ян встает, сажает меня на стул-вертушку и отколупывает со лба клок пластыря. Я вижу, что он действительно грязноват. Это не смертельно, но Янусу надо угодить, и я сижу тихо, пока он делает все, что считает нужным.

— Видишь ли, — бормочет он, мучая мои раны. — Ему надо побыть одному. Иногда человеку это необходимо. Ты ведь понимаешь?

Я понимаю. Это действительно так. Но пусть объясняет это Македонскому, Слепому и всем остальным.

— Я понимаю, — говорю я.

— Вот и хорошо. Возвращайся в группу и скажи ребятам, чтобы никто больше не приходил. Может, позже, не сейчас. Это распоряжение директора.

Я вздрагиваю:

— Почему? Кажется, он обычно не вмешивается в ваши дела?

Взгляд Януса прочно приковывается к заоконному пейзажу.

— Иногда вмешивается. В исключительных случаях.

Мне становится плохо. Это приговор. Смотрю на Януса, и он вдруг отъезжает от меня вместе со столом, со всей комнатой, уменьшаясь и расплываясь. Стены скользят мимо, унося его все дальше, а картины, наоборот, увеличиваются, надвигаясь, и паутины на них раскидываются от пола до потолка жуткими искореженными ромбами. Закрываю глаза, но так еще страшнее, потому что слышны голоса. Еле слышный шепот тех, кто запутался в паутине и не вышел отсюда. Леопард. Тень. Это страшное место. Самое страшное в Доме. Как бы его ни мыли и ни надраивали, от него несет мертвечиной. Меня встряхивает так, что лязгают зубы. Передо мной лицо Януса, паутина исчезла.

— Что с тобой? — спрашивает он. — Ты в порядке?

— Не делайте этого, — говорю я.

Он отпускает меня и выпрямляется.