ТАБАКИ

День второй


Впрочем вникнуть, как я, в тайники бытия,
Очевидно, способны не многие…

Льюис Кэррол. Охота на Снарка

День как день. Ветер звенит стеклами, все зевают и молчат. Ветер не унимается, пока Македонский не подходит к окну и не впускает его. Тогда он начинает скрипеть оконными створками и подкидывать занавеску, до жути похожую на что-то живое, что никак не может оторваться и улететь, куда хочет. А жаль, потому что это было бы красиво.

На третий урок приходит Ральф с собственным стулом. Ставит его в уголок и сидит до звонка, как приклеенный.

Он не изменился, хотя иногда наружность меняет очень заметно. Но по нему ничего не видать. Как будто ушел вчера, а сегодня вернулся. Знакомый пиджак и знакомый свитер. Перчатка на левой руке, где нет мизинца, и взгляд инквизитора, от которого бросает в дрожь. В конце урока он встает и смотрит на нас. Перепрыгнувший. Это заметно сразу, и я поражаюсь его бестактности. Его надо было обучать — уж не знаю, кто бы взялся за такое. Пусть он немолод, но умный, может, и понял бы кое-что. В наружности не принято заходить в чужой дом голышом. В Доме не входят, перепрыгнув. Это как влезть в окно и сесть за стол, не здороваясь с хозяевами. Пройтись по комнатам, выдвигая ящики. Не знаю, с чем еще можно сравнить. А ведь Ральф, по большому счету, не виноват. Дикое, необученное создание.

Спрашивает Курильщика, как тому живется на новом месте. Курильщик говорит, что нормально. Что жалоб он не имеет. Всем обеспечен, никем не обижен. Вид у него при этом такой, как будто это неправда. Ральф кивает и уходит. Ни слова о Лорде.

После обеда я возвращаюсь последним, потому что застрял пообщаться с Валетом. Подъехав, вижу столпившихся у дверей спальни состайников. Никто почему-то не входит.

— В чем дело? — спрашиваю.

— Дверь, — говорит Лэри и тычет в нее тем ногтем, который у него длиннее и уродливее прочих.

— И что? — говорю. — Все знают, что это дверь.

— Заперта, — он опять тычет ногтем, чтобы я не дай бог не ошибся, что именно заперто и не подумал, что коридорная стена.

— Кой черт там заперся? — спрашиваю.

— Вот и мы думаем — кой? — объясняет Лэри, оглянувшись на Сфинкса.

Сфинкс весь в задумчивости. Что-то колупает в душе.

— А чего не кричим, не стучим? Кто отзовется, тот, значит, там и заперся.

— Да. Но зачем? — спрашивает Сфинкс. — Зачем кому-то это могло понадобиться?

Переглядываемся. Я, Сфинкс, Горбач, Лэри, Курильщик и Македонский с Толстяком на привязи.

— Наверное, там Слепой? — неуверенно предполагает Горбач. — Его не было на обеде.

— Может, он думает о чем-то важном, — воодушевляется Лэри, — а мы вдруг стучим. Очень нехорошо может получиться.

Мы со Сфинксом опять переглядываемся. Не припоминая за Слепым привычки запираться в спальне, чтобы подумать. Объезжаю всех по кругу и возвращаюсь на место.

— Или там Черный. Кончает с собой. А что? После вчерашнего вполне вероятно. Ну вы понимаете… Обидели его любимую собаку… и все такое. Он человек гордый. Не сумел пережить…

— Не стыдно тебе? — спрашивает Горбач. — Мы и так волнуемся.

Я делаю еще два круга. Македонский, устав стоять, садится у стены на корточки. Горбач скребет цифру четыре на двери. Соскабливает ножку.

— Черт! — не выдерживает Сфинкс. — Сколько можно стоять столбом перед собственной дверью? Я чувствую себя идиотом.

— На нас уже все глядят, — сообщает Лэри стыдливо. — Отойдем?

Оборачиваюсь и вижу, что, и правда, глядят. В некоторых местах — даже столпившись. Ужасное положение. Беру разгон, чтобы врезаться в дверь и переполошить того, кто внутри, но тут к нам подходит Стервятник и приходится делать вид, что я просто катаюсь туда-сюда.

— Проблемы? — спрашивает Стервятник. — Что-то с дверью?

Он изящно опирается на трость и покачивает связкой ключей на мизинце. Понятное дело, у него там не одни ключи.

Сфинкс колеблется:

— Не знаю, стоит ли…

— Стоит-стоит, — говорю я. — Мало ли что могло произойти. Надо выяснить. Думаю, это все-таки Черный удавился. Он был не в себе последнее время. Какой-то пасмурный.

— О боже! — это уже Стервятник.

Горбач показывает мне кулак.

Гремят отмычки, в скважину заползает длинный крючок, коридорная публика подбирается ближе, высунув языки от любопытства, а издалека к нам зачем-то спешит Рыжий с перекошенным лицом, но мы быстро заскакиваем внутрь — меня пропихивают первым — и захлопываем дверь перед всеми, лезущими не в свое дело. Кроме Стервятника, который все-таки помог и имеет право знать.

Быстренько пересекаю прихожую.

— Что такое? — спрашивает Сфинкс у меня за спиной.

Кто-то все-таки имел наглость протиснуться. Совсем совесть потеряли. Наглецом оказался Рыжий. Лязгает зубами Сфинксу в ухо, Сфинкс кивает и шипит нам:

— Погодите!

Но я годить не намерен, и Рыжий мне не указ. Толкаю дверь и оказываюсь в спальне, где пусто, как в склепе, никаких тебе удавленников или трупов с перерезанными венами.

— Ну и ну, — говорю. — Да здесь же нет никого!

Лэри дышит надо мной со свистом.

Горбач спрашивает:

— Кто же тогда запер?..

И тут с полки Лэри свешиваются ноги. Две. Лэри ахает и вцепляется мне в волосы. Ноги болтаются. Длинные, в черных чулках. На одной — белая туфля с каблуком, на другой — дырка в чулке, из которой торчат розовые пальцы. Очень знакомые ноги. Они свешиваются все ниже и ниже, а потом на пол обрушивается Длинная Габи и нагло подмигивает нам разрисованным глазом в тушевых подтеках.

Лэри хватается за сердце. Горбач закрывает глаза и мотает головой. Непонятно, с чего они так переживают? Она, конечно, страшненькая, но все же не настолько. Лучше живая Габи, чем повесившийся Черный. Так я считаю.

Габи — известная личность. Славится ростом, скудоумием и сексуальностью. К ней применялись разного рода меры, но все бестолку. Дирекция уклончиво называет это «неадекватным поведением». С ее «неадекватностью» порядком помучились, но в итоге плюнули — и на нее и на саму Габи — и Длинная зажила в свое удовольствие, на радость людям.

— Привет, — говорит она хриплым голосом алкоголички и нагибается к своим ходулям, что-то там подправляя и застегивая. Из-под свитера торчит розовая комбинация, в волосах — лимонные корочки из запасов Лэри. Лэри тихо стонет.

— Что ты здесь творишь? — спрашивает ее Горбач.

Габи, не отрываясь от чулок, ухмыляется фиолетовопомадной пастью. А с полки Лэри, как ответ Горбачу, свешивается Слепой. Местами — очень фиолетовый. Там, где она к нему приложилась. Расслабленно свешивается и со стуком роняет вниз белую туфлю.

— Мерси, — хрипит ему Габи, напяливая ее на свою лыжу. Стучит до двери, очень величественная и гордая собой, у порога ее перехватывает Рыжий — сводник сводником, все рыльце в пушку — и они удаляются: она — на голову выше него, он — виновато оглядывающийся. Дверь хлопает, и дальше все довольно тихо, если не считать моего веселья. Чтобы успокоиться, приходится поездить по комнате. Стервятник стоит с таким видом, как будто ему насильно скормили лимон.

— Моя кровать, моя кровать, — бормочет Лэри. — Они осквернили ее!

Сфинкс переспрашивает:

— Что, что? — и садится на пол приходить в себя.

Слепой соскакивает вниз. Рулю к нему и пристально вглядываюсь. Все-таки интересно.

— Ну, как? — спрашиваю. — Как она на ощупь, не очень костлявая?

— Я, пожалуй, пойду, — скорбно говорит Стервятник. — Кажется, я вам больше не нужен.

Никто его не удерживает, и он уходит.

— Спасибо за помощь! — кричит вслед Сфинкс. — Извини.

— Ну, как? — опять спрашиваю я Слепого. — Ты чувствуешь себя другим человеком?

— Отстань, — говорит он. — Сейчас я уже ничего не чувствую.

— Моя постель! — Лэри никак не успокоится. Мечется по комнате. Потом влезает к себе наверх, и раздается его горестный вопль.

— Спасибо, что не ко мне, — говорит Горбач. — Огромное спасибо, Слепой.

— Не за что, — отвечает Слепой и садится рядом со Сфинксом. — Извини за дверь. Не было времени искать другое место.

— Ничего страшного, — Сфинкс поднимает взгляд наверх, откуда доносятся причитания Лэри. — Слушай, что вы сотворили с его постелью? Он просто с ума сходит.

— Ничего особенного. — Слепой вдруг оживляется. — А знаешь, это на самом деле забавно. Не хочешь попробовать? Я ее позову. Выгоним всех… ну и Лэри тоже пускай остается…

Лэри кубарем скатывается вниз и в ужасе таращится на Слепого.

— Нет, спасибо, — говорит Сфинкс. — Только не с ней. Мне до конца жизни будут сниться кошмары.

— Она что, такая страшная? — расстроенно спрашивает Слепой.

Сфинкс выразительно молчит.

— Она — сама скверна! — визжит Лэри, воздевая руки к потолку. И поворачивается к Слепому:

— Слепой! Меняемся бельем или я там больше не сплю.

— Как скажешь, — покладисто соглашается вожак.

Лэри глядит на него с подозрением, и не зря. Постельное белье Слепого заслуживает отдельной песни, которую я никак не возьмусь сочинить. Лэри, конечно, свинья и редко моет ноги, зато он не шляется по Дому босиком и ничью шерсть на подушку не срыгивает.

— Я еще подумаю, — заявляет Лэри.

— Хватит, — Сфинкс встает с пола. — Твое белье давно забыло, какого оно должно быть цвета.

— К тому же теперь ты сможешь нюхать его бессонными ночами, — встреваю я, — погружаясь в эротические грезы.

Лэри плюет в мою сторону и, схватившись за голову, садится на пол.

— С завтрашнего дня будет принят новый закон, — между прочим сообщает нам Слепой. — Я вот думаю, как об этом объявить? На стене или через Логов?

Мы ошарашенно молчим. Долго. Наконец Горбач откашливается.

— М-да, — говорит он. — А Рыжий-то не дурак. Знает, что делает.

— Конечно, не дурак, — отвечаю я. — И никогда им не был. Все же какой-никакой, а вожак.

Дальше опять молчим.

Лезу на кровать и сижу там, переваривая новости. Слишком их много для одного дня. Длинная Габи, новый закон… Новый закон — это девушки. Здесь и там, и повсюду — они у нас в гостях, мы у них… Как раньше, как не было уже давно. Об этом непривычно думать, и, как я ни стараюсь, ничего не представляется, потому что нет привычки, вернее, она утрачена, но завтра ее придется восстанавливать — привычку и навыки общения — потому что они уже будут здесь; девушки… девушки — это юбки, духи, косы, залаченные челки, конские хвосты на затылках, длинные ресницы с загнутыми кончиками и стрелки над глазами, острием к вискам, и коляски с ласковыми именами, и ногти узкие, как у Лорда, а родом они из наших ребер, но голоса намного, намного нежнее… и пьют ли они чай, а если пьют, то с чем, где добывать это «что», и кто их будет приглашать, ясно, что не я, но кто-то же должен будет…

— Дыши! — кричит мне Сфинкс. — Дыши, дурак, посинел уже весь!

Спохватываюсь, дышу, и жить сразу становится легче.

— Спасибо, — говорю. — Я тут увлекся всякими мыслями, и они меня как-то заполнили и переполнили.

— Ты уж лучше их пой, — отвечает он. — Твой организм не привык к молчанию.

Это он прав. Когда я не молчу, мне лучше думается. А еще лучше, когда пою. Так я не по-человечески устроен.

Возвращается Черный. Сбрасывает в угол гантели, удивленно глядит на заляпанного фиолетовой помадой Слепого и уходит в душ. И некому рассказать ему о Габи и о новом законе, потому что Лэри ускакал к Логам, а я еще не готов, я должен разложить все по полочкам, тогда меня не заткнешь, но пока не наведу в мозгах порядок, буду молчать.

Слепой сидит на полу, уткнувшись подбородком в колени. Горбач тренирует Нанетту на «взять чужого». Македонский сдирает постель Лэри и вытряхивает одеяло из пододеяльника. Ничего интересного. Я решаю спуститься во двор, там моим мыслям будет просторнее. Может, там я даже погрущу на разные грустные темы. Я давно не грустил ни о чем, кроме Лорда, и давно не бывал один во дворе. Беру свою куртку и еду. Македонский бросает терзать одеяло и идет меня провожать.


Я один во дворе. Я люблю гулять один, это все знают. Дождя нет, сыро и холодно. В большой луже с мутными краями и ясной серединкой отражается моя голова. Черная и лохматая, как у дикобраза. Смотрю на нее, пока не надоедает, потом бросаю в лужу камешек. И еще один.

Тучи собираются в гроздья, им уже тесно в небе. Я подбираю третий камешек — он странного цвета. Вроде бы, белый. Так кажется в темноте, но по-настоящему не видно, поэтому его я прячу в карман, чтобы потом разглядеть на свету. Шуршание дождя, по носу стекают первые капли. Запрокидываю голову, открыв рот. Лицо покрывает щекотными слезинками, но во рту сухо. Дождь слишком редкий.

Силуэт Македонского в нашем окне. Он смотрит вниз и машет рукой. Спрашивает, не хочу ли я подняться. Я тоже машу в ответ и качаюсь, как маятник, из стороны в сторону.

Это мой отказ. Дождь совсем не мешает. Даже жаль, что он такой слабый.

Македонский исчезает. Перед ужином он спустится за мной, и я успею переодеться. А пока мне хорошо.


Я помню, как сидел тут однажды, тоже под дождем, но более сильным. Лестница была черной и блестела, а по колясочному скату бежали ручьи. Я сидел и о чем-то думал. А может, дремал. Не помню. Дождь, солнце, ветер… Все это дает силу. Я сидел и ждал, пока она пропитает меня насквозь, до прозрачности. Напитавшись, решил вернуться. Но не поехал сразу наверх, сначала прокатился по первому.

Вот тогда-то на первом, в коридоре, я их и увидел. Они стояли рядышком. Толстая, огнедышащая женщина — настоящий вулкан. Красное пальто, черная шляпа, сумка из кожи крокодила. Губы как рана. Щеки как колбаса. Серьги — слезы. Она топталась в лужице, что натекла с ее обуви, и злилась. Рядом стоял мужчина. Бледный и рыхлый, как мучной червяк. Губы бантиком, нос пятачком. Очки в черепаховой оправе. Бедная черепаха! Бедный крокодил! Не хотел бы я очутиться на их месте.

С ними была еще девчонка лет четырнадцати. Худая, белобрысая, с красными глазками альбиноски. Тоже в красном пальто. И парень лет десяти. Копия папы. Явный любимчик. Свиные глазки, отцовский пятачок и рот вишенкой. Пальто в красно-синюю клетку. Опять же. Слишком много красного было в этой семейке.

А рядом, прислонившись к стене, стоял Красный Дракон. Единственный по-настоящему красный в этой компании. Потому что красный цвет коварен. Его можно носить и мазать на лицо до одурения, делаясь только серее. Красный — цвет убийц, колдунов и клоунов. Я его люблю, хотя не всегда.

Я — Табаки, клеющий клички с первого взгляда. Крестный для многих и многих. В каждом из рождений — сказитель, шут и хранитель времени. Я всегда отличу дракона от человека. Драконы не плохие. Они просто другие. Не увидь я его в окружении семьи, может, и не разгадал бы сразу. А так было легко.

Он был тонкий, весь в веснушках. В старой, потрепанной куртке, в штопаном домашнем свитере, в джинсах с потертыми коленками. Глаза его были, как целый мир. Как заброшенная планета. Руки с длинными, тонкими пальцами. Обкусанные до крови заусеницы.

Я посмотрел на руки остальных. Сосисочно-короткопалые. С кольцами, врезающимися в мясо. Руки были большие и маленькие, но у всех одинаковые. Один он был среди них чужой крови. Руки его были другими, глаза — другими, тело — другим. Один он носил старую одежду, привыкшую к нему и принявшую его очертания.

Я ему улыбнулся. Мне мало кто так нравился с первого взгляда. Он попробовал улыбнуться в ответ. Чуть-чуть, уголком рта.

Потом появился Акула. Женщина обрадованно затараторила и двинулась ему навстречу, оставляя за собой грязный след. Мужчина шагал следом. Младшего мальчишку он держал за руку. Любимчики умеют теряться. И попадать в неприятности. Это, можно сказать, их врожденный талант. Девчонка, расчесывая прыщ на щеке, искоса поглядывала на красного. Каково ему? Он стоял молча. Строгий и тихий.

Акула, демонстрируя все имеющиеся у него в наличии зубы, пригласил их в свой кабинет. Они вошли гуськом. Все, кроме него. Как только дверь захлопнулась, я, не стесняясь его присутствия, подъехал к ней, вытащил затычку, которую разрешается использовать только в крайних случаях, и стал смотреть. Мне всегда интересны родители, особенно такие.

Женщина рыдала. Хрумкая в платок, подтирая им помаду, слизывая сопли с губ и хватаясь за лицо. Плотоядно. Жизнеутверждающе. Мужчина стеснялся и потел. В пальто ему было жарко. Дети щипались. Акула кивал.

— У нас в доме ад! Вы понимаете — ад! — восклицала женщина, не переставая всхлипывать.

Акула кивал. Да, он понимает. Он и сам живет практически в аду, но нельзя ли ближе к делу?

— Он убивает нас, — объяснила женщина. — Медленно. Изо дня в день. Он мучает нас и терзает. Он — убийца! Садист!

— А по виду не скажешь, — вежливо усомнился Акула.

Тетку в красном пальто это заявление ввергло в истерику.

— Конечно! — завизжала она. — Конечно! А почему, вы думаете, мы его сюда привезли! Потому что нам никто не верит! Никто!

Акула на своем веку навидался всякого, но тут проняло даже его.

— Мы не принимаем подростков с преступными наклонностями, — сказал он сурово. — У нас здесь не исправительная колония.

— Он не преступник, — вмешался мужчина. — Вы не так поняли.

— Понимаете… — женщина, сообразив, что перегнула палку, перешла на доверительный шепот, — он все всегда знает. Про всех. Это ужасно. Он из этих… — она поморщилась, подыскивая слово.

— Эрудит? — заинтересованно подсказал Акула.

— Если бы! Хуже, намного хуже! В его присутствии может произойти что угодно. Вещи появляются ниоткуда. Аппаратура портится. Телевизоры… Один, потом второй. Кот сошел с ума! Бедное животное не вынесло!

Акула заскучал. Он не любил психов. По его лицу было видно, что он уже не слушал, что ему там плетут про котов.

— Вы уверены? — только и спросил он, когда женщина иссякла. Чисто из вежливости.

— Еще бы! Кто угодно был бы уверен, окажись он на моем месте!

И она разразилась списком доказательств, в котором главное место занимали ее младшие детки — эти маленькие пираньи, которые «никому не дадут солгать».

— Скажите дяде, правду ли говорит мама?

Правдолюбцы, пинавшие и щипавшие друг друга у нее за спиной, ненадолго прервали это занятие и закивали.

— А еще за ним везде бродят лысые, — доложил мальчишка. — Совсем сумасшедшие. Писают у нас в подъезде и так и будут приходить, пока мы его не уберем. Или пока нас не выселят.

Акула изумленно вытаращился, но переспрашивать не стал. Должно быть, младший сын в своей любви к правде немного перешел границы, потому что мамочка отвесила ему шлепок, и он замолчал.

— Мы приличные люди, знаете ли! Выдумывать не станем, — сообщила она. — У меня в семье никаких таких отклонений не было.

Мужчина виновато съежился. Вероятно, у него в семье отклонения были.

— Мы водили его к специалистам, — женщина приложила платок к уголку глаза. — А он делал вид, что с ним все в порядке. И выставлял нас дураками. Один раз нам даже порекомендовали лечиться самим! Это было так унизительно! Что я пережила!

Хрум, шмыг, хлюп…

Акула почесал в затылке.

— Не знаю, чем мы можем помочь. Здесь интернат для детей-инвалидов. Думаю, вам лучше обратиться…