— У него эпилепсия с десяти лет, — перебила женщина. — Невыносимое зрелище. Совершенно невыносимое. Это вам не подойдет?

— Поймите, это совсем другая область.

Дальше я слушать не стал. И так все было ясно. Дирекция выкачает деньги на благотворительность и примет новенького. В Доме полно здоровых, у которых в бумагах значатся страшные вещи. И таких, у кого записано не то, что есть на самом деле. Это было совсем не интересно. Красный все еще стоял у стены. Теперь я понял, почему он такой особенный. Я подкатил к нему.

— Просись в четвертую. У нас нет телевизоров, и никогда не было. А кошки приходят только зимой, и даже если ты сведешь с ума парочку, никто не станет скандалить. Понимаешь?

Он смотрел не моргая. Ответа я не дождался. Решив, что сделал все, что мог, я кивнул ему и отъехал. Потом обернулся — он не смотрел мне вслед. Он думал. Я рекордно быстро въехал на второй, домчался до спальни и, выманив в коридор Сфинкса, рассказал ему все. Потом съездил с ним на первый и издали показал красного.

Сфинкс поморщился:

— Выдумки истеричной мамаши. А ты прямо всему готов верить, что тебе ни скажи.

Я не стал спорить. Сказал только:

— Мамаша не в себе. Это факт. Но на такие истории у нее не хватило бы фантазии.

Мы подошли поближе. Через некоторое время рыхлая семейка вывалилась в коридор. Оттуда, где мы стояли, их не было слышно, но все это мы слышали и видели миллион раз. Менялись только декорации. И те незаметно. Женщина-танк подплыла к нему, погладила по голове, пошевелила красными губами и отошла. Мужчина сунул ему что-то в карман. Наверное, деньги. Девчонка смотрела только на нас, а любимый поросенок жевал резинку и выдувал пузыри, которые лопались, облепляя его пятачок прозрачной пленкой. Он сдирал ее ногтями и совал обратно в рот. Наконец они ушли, а мы вернулись в спальню.

Его привели через час. Лично Акула. Пришлось выслушать все, что Акула имел сказать по поводу тесноты в других группах, а также по поводу дружбы, которая должна царить среди обделенных судьбой. Наговорившись, он отчалил.

Красный все это время смотрел в пол. А мы — на него. Вельветовая куртка была ему велика, а свитер под ней — мал. Он стоял чуть косолапо, и, кроме веснушек, на нем мало что можно было разглядеть. Глаза непонятного цвета, в крапинку, как продолжение веснушчатого лица. И обгрызанные ногти. Он был ужасно спокойный, какими не бывают, не должны быть те, кого только что привели. Это его спокойствие понравилось всем. Я ни на кого не смотрел, но чуял, что это так. И радовался за него.

— Эпилептик, — проворчал Лорд. — Только этого нам не хватало для полного счастья. Чтобы кто-то тут бился в припадках.

— Не утрируй, — сказал ему Волк. — Вспомни себя в первый день. Куда там трем эпилептикам.

— Спокойный ребенок, — отметил Горбач. — Даже, можно сказать, симпатичный. Я бы взял.

Пока его обсуждали, Красный смотрел в пол, а лицо у него было отрешенное, как у Слепого, когда тот слушает музыку. Я не участвовал в обсуждении. Я один знал, что он такое. Он был дракон, он был красный — сказочный человек из другой жизни, потому что просто так, ни с того ни с сего в пираньих семьях не появляются грустные люди с умными глазами, о которых рассказывают небылицы. Я беспокоился только из-за Сфинкса. Мне казалось, что его знаменитая проницательность куда-то пропала.

Сфинкс подошел к нему.

— Ты останешься здесь, только если мы этого захотим, — сказал он. — Получишь кличку и станешь одним из нас. Но только если мы захотим.

Я сразу успокоился. Сфинкс не имел привычки объяснять новичкам такие вещи. И вообще пускаться в объяснения. Значит, он тоже что-то почуял. Только не захотел признаваться.

Красный посмотрел на него:

— Тогда захоти, пожалуйста, — ответил он. — И я останусь. — Он сказал «захоти» — как будто знал, что именно Сфинкс решает, кому у нас оставаться, а кому уходить. — Я очень устал, — добавил он. — Правда, очень устал.

Он говорил не о нас, а о чем-то, что было раньше.

— Хорошо, — согласился Сфинкс. — Мы примем тебя. Только поклянись, что не будешь взрывать аппаратуру, вызывать грозу, летать на метле и превращаться в зверей.

Стая захихикала над шуткой, которая вовсе ей не была.

— Я ничего из этого не умею, — серьезно сказал новичок. — Но я понял тебя, и если так надо, то я клянусь.

Стая опять развеселилась. Одному мне не было смешно. Так у нас появился Македонский.


Новичок — это всегда событие. Они совсем-совсем другие. На них интересно даже просто смотреть. Смотреть и видеть, как они понемногу меняются, как Дом засасывает их, делая своей частью. Многие терпеть не могут новичков, потому что с ними много возни, но я, например, их люблю. Люблю наблюдать за ними, люблю расспрашивать и дурачить, люблю странные запахи, которые они приносят с собой, и много всего еще, что не объяснишь словами. Там, где есть новичок, скучно не бывает.

Так было с Лордом и со всеми, кто был до него — вообще со всеми, кого я помнил. А с Македонским — нет. Он пришел как будто и не снаружи — еще более здешний, чем мы сами, с тенью решеток на лице, с голосом тихим, как шелест дождя, с воспоминаниями о каждом из нас, — словно родился здесь и вырос, впитав все цвета и запахи. Самый здешний из всех, кого я встречал. Он сдержал свое слово и не делал ничего такого, чего не делали бы остальные. Он был даже слишком тихим. Вот только иногда закатывался, ломая и круша все вокруг, но это случалось редко. Единственное, что он себе позволял необычного — прогонять наши плохие сны. Я видел как: он вдруг вскакивал, подходил к кому-нибудь из спавших, шептал в ухо что-то неслышное и отходил. Мы перестали просыпаться от криков — чужих и своих собственных — и ночи стали намного спокойнее. Кроме тех, что наступили после Волка…

Я ловлю эту мысль и пробую развернуть ее обратно.

НЕ ДУМАЙ ОБ ЭТОМ! Кроме тех ночей… Тогда не мог помочь и Македонский. Тогда…

ХВАТИТ! ОБ ЭТОМ ДУМАТЬ НЕЛЬЗЯ!

С трудом, но все же удается притормозить. Я вдруг замечаю, что плачу, и радуюсь, что идет дождь. Уже настоящий. Запрокидываю голову, чтобы промокнуть сильнее. Меня начинает трясти от холода, который, пока я думал о другом, давно уже пролез под куртку и под все жилетки. Даже зубы стучат. Пора возвращаться.

Подъезжаю к крыльцу и жду. Стемнело быстро и незаметно. В окнах за занавесками мелькают тени. И музыка, вроде, громче обычного, а может, мне так кажется из-за дождя и темноты, в которых я совсем один, всеми брошенный и забытый. Становится обидно. Потом очень обидно. Потом ужасно обидно.

— Ты чего орешь, Табаки? — Македонский сбегает по лестнице, держа над головой растянутую куртку. — Сам же хотел остаться.

— Хотел, а потом передумал. А скат слишком скользкий, сам понимаешь. Пришлось звать на помощь.

Он затаскивает меня в лифт, где я демонстративно трясусь и стучу зубами. Нагибается ко мне, заглядывает в лицо.

— Что тебе померещилось, Табаки? Я же вижу…

— Много всякого разного. Молод ты еще про такое слушать.

— Ну извини. В другой раз не стану оставлять тебя надолго.

По пути в спальню объясняю Македонскому, чем отличается любовь к дождю мелкому от любви к дождю проливному. Последний выводит из строя транспортные средства, не предназначенные для эксплуатации в непогоду. Люби его, не люби, а коляску лучше в сырости не держать.

— Мустанг прослужил достаточно долго, и заслуживает бережного к себе отношения. Даже если забыть о его назойливом и малоприятном седоке-хозяине…

— Хватит, Табаки, — просит Македонский. — Я и так уже сегодня не усну.

Пока он меня сушит и переодевает, достаю из кармана камешек. Здорово мешает елозящее по голове полотенце, но все-таки я умудряюсь его рассмотреть. Он продолговатый и голубой, цветом и формой ужасно на что-то похожий, вот только на что? Кручу его так и сяк, пытаюсь угадать.

Македонский заворачивает меня в халат и прячет под одеяло. Закутываюсь, зарываюсь поглубже и думаю дальше. Камешек нагревается у меня в руке. Мы засыпаем вместе, и сон, который мне снится, — это сон про него и про то, на что он похож.


Просыпаюсь под тихие гитарные переборы. Темно, только красный китайский фонарик совсем низко над кроватью, но он почти не дает света. Смотрю на него долго, и меня как будто покачивает вместе с ним.

Где-то рядом голос Сфинкса поет про черную шину грузовика, в которой круг ржавой травы… За стеной странный шум. Что-то вроде гулянки. Стягиваю с себя одеяло и сажусь. Неужели я прозевал ужин? Такого давно не случалось.


На грунтовой дороге.
Солнечный свет с пылью…

Песня Сфинкса ужасно знакомая. Над грифом гитары качается голова Стервятника. И, вроде бы, ноги Валета свисают со спинки кровати. Его правую ни с чем не спутаешь…

— Проснулся? — шепчет Горбач у меня над ухом. — Ты, случайно, не заболел? Чтобы ты прозевал ужин…

— Если и заболел, то не случайно. А что это за шум за стеной?

— Празднуют принятие Нового Закона. Забыл? Мы тоже в некотором роде празднуем. Старой компанией.

Я вспоминаю. И еще свой сон. Камешек у меня в кулаке совсем мокрый. Теперь я знаю, на что он похож, и это очень странно.


Ни слова! Ни слова!
За меня говорят мухи
И что-то присочиняет ветер…

Самое главное сейчас — мой сон. Который нужно исполнить. Так мне кажется. Тусклый, розоватый свет фонарика. В нем, как осколки, тарелки с бутербродами. Звон стаканов, в них колышется черное вино. Старая компания: Стервятник, Валет, Слон и Красавица. Рука сама тянется за гармошкой — и сама отдергивается. Не до того. Надо не забыть… Хватаю ближайший бутерброд и ем.


Бреду назад в одинокий домишко…

Горбач нежно свистит в флейту. Раскачиваясь, толкает меня. Позади кто-то раздражающе громко чавкает.

После двух недель одиночества…

Гитару передают Валету, и он разражается серией печальных аккордов. Бутерброд кончается, а сразу за ним — другой.

Худенький, краснолицый, в веснушках мальчишка ушел от мира на пять минут, — сообщает нам Стервятник хрипловатым тенором, — глядя в стаканчик с мороженым…

Сквозь «Скалистые горы» прорывается шум веселья из других спален. На голос подползаю к Стервятнику.

— Слушай, ты не мог бы одолжить мне свою стремянку? Это очень важно. Только не спрашивай зачем, если не трудно.

Розовый от фонаря, как и все вокруг, он нагибается ко мне и дышит вином:

— Какие проблемы? Конечно. Она твоя насколько захочешь.

Стервятник шепчется с кем-то, кого мне не видно, потом опять поворачивается ко мне:

— Езжай с Красавицей. Он скажет мальчикам, ее тебе вынесут.

— Спасибо. Я его позову, когда буду совсем готов.

Переползаю бутерброды, ноги и бутылки — и вот я на полу, а камешек у меня в кармане, и не терпится узнать, успею ли я то, что задумал, до выключения света. Все веселятся — обидно их оставлять, но надо спешить.

Переодеваюсь в самое теплое, что нахожу. То, что мне нужно, в тамбуре, в ящиках под вешалками. Свет плохой, но после фонарика и он кажется ярким. Достаю из ящика тряпки и окаменевшие кеды — одну никчемную вещь за другой. Из спальни доносятся гитарные извращения Валета и подробности всяких песен, и я волнуюсь и нервничаю, пока не нахожу, что искал: кисти и банку белой краски с прилипшими к ней тряпками. Беру их, а еще всякую мелочь, которая может пригодиться, зову Красавицу и еду с ним в коридор.

Он заходит в третью, я жду его у двери. В Гнезде тихо, хотя в других спальнях лязг и завывания. В вестибюле скачут хохлатые тени плясунов. Среди них, должно быть, и наш Лэри.

На мне самая теплая жилетка, но все равно холодно. В руках банка с краской, вся в подтеках, а остальное — скребок, нож и кисти — я пытаюсь распихать по карманам, где мешают какие-то остатки жратвы, и я вытряхиваю их на радость крысам, которым посчастливится сегодня здесь пробежать.

Из третьей высовывается Гупи.

— Эй, — окликает он. — Куда ставить стремянку?

Я показываю куда. Выносят стремянку. Гупи пыхтит и громыхает, а Красавица все время натыкается на ее ножки — больше мешает, чем помогает. Зевая, за ними выволакивается Фикус в пижаме.

— Чертовы Логи слиняли отмечать всякую ерунду, — жалуется он. — А куда нам с нашим здоровьем таскать такие тяжести?

— Приказ Папы есть приказ, — говорит ему Дорогуша, который тоже в пижаме и с подозрительной бутылкой под мышкой.

— Хлебнем за Новый Закон? — предлагает он, подъезжая. — Все так радуются, грех не порадоваться вместе с ними.

Пока стремянку устанавливают, мы пьем какую-то самодельную дрянь, лично им сотворенную.

— А теперь подсадите меня, — говорю я.

Посмотреть, как меня подсаживают, выходят еще двое, и Пузырь беспокоится, что я свалюсь, а Ангел — что меня стошнит на стремянку Стервятника. На самом верху видно, какой грязный потолок и сколько везде паутины. Стена тоже грязная и темная. Утепляюсь, подстелив под себя плед Дорогуши. Места так мало, что банку приходится держать на коленях, и немного страшно оттого, что можно загреметь с такой высоты вниз, пересчитывая перекладины.

Я тихо вздыхаю и, махнув столпившимся Птицам, начинаю рисовать. Как я и думал, им скоро надоедает мерзнуть, таращась на мои не видимые снизу каракули, и они разбредаются один за другим. От мерзкой фигни, которую Дорогуша почему-то окрестил текилой, кружится голова. Я рисую дракона, стоящего на задних лапах. Дракон получается странный: немного похожий на лошадь, немного на собаку. В более удобном месте вышло бы лучше, но здесь и так сойдет. Рисую клыки и острые когти на передних лапах. Когти — важная деталь. Когда уже можно догадаться, что передо мной дракон, вскрываю банку с краской и замазываю его белым.

Комки, волосы и прочая давным-давно затонувшая в банке гадость — все на моем бедном драконе. Дрожащей рукой вывожу по его хребту белые зубчики. Я и время, мы не дружим, но кажется, я успеваю, хотя еще рано радоваться. Не дожидаясь, пока дракон подсохнет, достаю из кармана перочинный нож и начинаю выковыривать дырку глаза.

Адова работа. Когда дырка уже почти готова, банка с краской соскальзывает с коленей и летит вниз. Грохот. Еще какое-то время она катается по полу, пока не застревает где-то, а я все ковыряю глаз. Дырка уже довольно глубокая. Пробую ее пальцем. Остались лилии. На полусыром своем драконе я процарапываю их кончиком ножа — кривые геральдические лилии — где только можно, а когда заканчиваю, дракон — уже не просто дракон, а Лорд, потому что лилия — это Лорд, если хочешь нарисовать его быстро и понятно всем. Ставлю свою подпись.

Когда выключается свет, я уже почти закончил и ищу в кармане заветный камешек цвета Лордовских глаз. Дракон, стена и я сам — все исчезает в потемках. Это не страшно. Достаю фонарик, свечу в глазницу и вставляю в нее камешек. Он держится. Может, подходит, а может, просто прилип к краске.

Я исполнил свой сон. Вот оно — драконье привидение в лилиях и с Лордовским глазом. Бежит, когтями вперед, в сторону нашей спальни. Это к возвращению. Или еще к чему-то, о чем я сам пока не имею понятия. Мое дело было посадить его сюда. Гашу фонарик и сижу в темноте. Весь липкий от краски.

Сижу не знаю сколько, пока внизу не начинают топать, шарить фонариками и куковать.

— Ку-ку, ку-ку, — говорю. — Здесь я. Вы бы еще завтра утром вышли поискать. Может, нашли бы мои истлевшие кости.

— Не скандаль, — просит Сфинкс. — Кто же виноват, что ты решил ночевать в таком дурацком месте?

— Но-но! — встревает нетрезвый голос Стервятника. — Попрошу не хаять мой царственный насест.

Они светят на меня и хихикают. Потом кто-то спотыкается об банку и вляпывается в краску. Тогда хихикать начинаю я.

— Черт! — кричит Горбач. — Весь коридор в дерьме! Он устроил здесь ловушку для ни в чем не повинных людей. Из птичьих какашек!

Меня снимают и уносят. Несет Македонский, а остальные тащатся сзади, размахивая фонариками и поют:


За синие горы, за белый туман…
В пещеры и норы уйдет караван…

Больше всего не люблю быть трезвым в пьяной компании. Но мне за ними уже не угнаться. Даже с текилой Дорогуши.


За быстрые воды уйдем до восхода,
За золотом гномьим из сказочных стран…

Вносят меня и входят гуськом. Последним — Горбач, попискивая в флейту. Спальня развороченная и страшная. Свет ночников веерами по потолку. Македонский сажает меня на кровать, а «уходящий караван» цепочкой кружит по комнате. Должно быть выискивая «пещеры и норы».

Распластавшись, в тарелке с бутербродами дрыхнет Нанетта. Вынимаю ее и нахожу уцелевший бутерброд, который съедаю. Остальные тарелки пусты. На моем любимом месте спит Слон в обнимку с каким-то красным шаром. При ближайшем рассмотрении — с нашим китайским фонариком.


Шумели деревья на склоне крутом,
И ветры стонали во мраке ночном…

Рыжий и Слепой вальсируют, натыкаясь на мебель, Горбач с флейтой старается поспеть за ними. Слепой громко считает: «Раз, два, три… Раз, два, три… Раз…» На каждом заключительном «раз» они застывают, а Горбач натыкается на них и тоже застревает.

— За девушек! — провозглашает Стервятник и задумчиво нюхает свой стакан. Что он там нюхает? Вроде бы, они уже вылакали все, что вокруг было жидкого. Догрызаю бутерброд. Я сварлив и сам себе неприятен.

Сфинкс плюхается рядом, подмигивает и доводит до моего сведения:

— Дракон есть существо мифическое… Белый же дракон является существом мифическим вдвойне, будучи впридачу к прочим своим качествам альбиносом, то есть патологией даже среди себе подобных.

— Увидел! — удивляюсь я. — Разглядел! В такой темноте!

— Я вижу все. Не потолок же белить ты туда взобрался.

Сидим и смотрим на остальных, которые потихоньку угасают. Кто-то хрипло и фальшиво поет с подоконника.

— А это чье? — спрашиваю я, приподнимая за ремешок незнакомый протез. — Вроде бы, здесь нет никого из этих…

— Это шутка, — мрачно сообщает Сфинкс. — Веселая шутка. Воровская шутка, можно сказать.

Больше ни о чем не спрашиваю. И вообще ложусь спать. Чувствуя себя неопрятным и пожилым, но выполнившим свой долг ответственным человеком. Долго не могу согреться, а когда наконец согреваюсь и засыпаю, меня почти сразу будит Черный, декламирующий Киплинга и стучащий кофеваркой о спинку кровати. Многие еще не спят, и кто-то пробует его утихомирить, а у остальных что-то в самом разгаре — то ли спор, то ли научный диспут — я засыпаю опять, не вдаваясь в подробности.

Второй раз, ближе к утру, меня будит жуткий гиеновый хохот, переходящий во всхлипывания. Кроме гиены все спят, и даже свет уже выключен.

В третий раз я просыпаюсь на рассвете непонятно от чего. Праздник давно закончился, в окна вползает серое утро. Вокруг лежат вповалку и сопят. Все тихо и спокойно, если не считать еле слышного подозрительного тиканья — той самой гадости, которая меня разбудила. Ищу на нюх, на слух — и нахожу. Чьи-то часы, притаившиеся в одеяльих складках. Осторожно снимаю их с руки, на которой они поселились. Свешиваюсь с кровати, нашариваю пустую бутылку, кладу часы на пол и крушу их донышком бутылки, как молотком. Очень скоро они перестают тикать.