КУРИЛЬЩИК

«Отчего вы вернулись так скоро?» — поинтересовался Морд, мгновенно узнавая своих слуг путем многолетней практики.

Джон Леннон. Испанец в колесе

В коридоре синий сумрак и знакомый запах не пойми чего. Штукатурки? Сырости? Дождевых луж? Я стискиваю свою тощую сумку, в которой смена белья, альбом и коробка с гуашью. И еще дневник. На самом деле ему два дня от роду, но если судить по датам — больше недели. С помощью этой тетради я буду передавать Р Первому свои впечатления. То есть я стукач. Мне пока нелегко привыкнуть к этой мысли. Я буду записывать услышанное и увиденное, он — читать мои записи, выуживая дневник из мусорного бака общего туалета. И возвращать его на место по прочтении.

Он, наверное, тоже волнуется, хотя по нему не скажешь, даже если бы я мог видеть его лицо. Ни слова про наш уговор, и это хорошо, потому что мне было бы неприятно, заговори он об этом сейчас.

Я стараюсь смотреть только на сумку.

Чьи-то ноги мелькают, отступая к стене. Освобождая нам путь. Проплывает Перекресток. Из дверей второй вылетает Лог Мартышка и откатывается по полу, гневно вереща. При виде нас вскакивает, говорит: «Ух, ты!» — и забегает обратно в спальню. Я вижу все это нечетко, потому что стараюсь не открывать взгляд от сумки.

Наконец мы останавливаемся. Ральф разворачивает меня и барабанит в дверь. Так громко, что я вздрагиваю.

— Открыто! — кричит изнутри знакомый сварливый голос.

Я делаю глубокий вдох, но не успеваю выдохнуть, а Ральф уже таранит мною дверь. Вернее, он, конечно, открывает ее рукой, но мне кажется, что именно мной.

Первые три дня в Могильнике пролетели незаметно. Моими соседями по очереди были Дракон и Мартышка, потом Мартышка и Генофонд. В конце Викинг из второй, с вывихнутым пальцем. А потом я остался один и понял, что соседи — это хорошо. Даже когда они шумят, режутся в карты с утра до ночи, сплевывают везде шелуху от семечек и засоряют единственный унитаз.

В одиночестве меня стали одолевать невеселые мысли. Когда после обычного медосмотра тебе вдруг сообщают, что ты должен остаться в Могильнике — «без разговоров», и даже не дают самому съездить за вещами, это само по себе пугает, но когда и через неделю никто ничего не соизволяет объяснить, начинаешь думать, что, наверное, дела твои так плохи, что живым тебе отсюда уже не выбраться. Так что я приготовился к худшему.

Потом меня навестил Р Первый. Я не удивился, в конце концов он считался моим воспитателем, мог бы зайти и раньше.

Он сел на единственный, «докторский», стул и закинул ногу за ногу. В руках у него был какой-то плоский пакет.

— Ну, как поживаешь? — спросил он.

— Нормально, — ответил я. — Не жалуюсь.

— Хорошо, — сказал он. — Тебя кто-нибудь навещает здесь?

— Черный, — сказал я. — И два раза Лорд.

Первый слегка оживился.

— Лорд? Это интересно…

— Ничего интересного, — сказал я.

Лорд вручал мне мармелад, говорил «ну как ты?» и пристраивался играть с моими соседями в «Блэк Джек». Мне всегда казалось, что если уж ты приехал кого-то навестить, то надо с этим кем-то хоть немного пообщаться, но Лорд, видимо, так не считал. Он, по-моему, тут же забывал обо мне. Сразу по вручении мармелада.

Вот Черный вел себя по-человечески. Пересказывал последние новости, советовал не падать духом и даже пытался выяснить что-нибудь обо мне у Пауков. Он так ничего и не выяснил, но я был благодарен и за попытки. А один раз он принес мне собственноручно сделанный салат из помидоров, и я чуть не умер от умиления.

Все это я, конечно, не собирался пересказывать Ральфу, сказал только, что в визитах Лорда не было ничего интересного. И это было действительно так.

— Тебе, конечно, хочется знать, почему ты тут застрял? — спросил меня Р Первый.

— Еще бы мне этого не хотелось. Все твердят про какие-то анализы, но кроме тех анализов, после которых меня здесь оставили, других я не сдавал. Почему они не перепроверили те, старые, вот чего я не понимаю.

Я вдруг ужасно разволновался. Сообразил, что Р Первый все таки мой воспитатель, может, ему сказали то, чего не хотят говорить мне.

— С тобой все в порядке, — сказал он. — Ты абсолютно здоров.

Я уставился на него во все глаза.

— Это мое распоряжение, — сказал он. — Это я просил подержать тебя здесь некоторое время.

Я и тут ни о чем не стал спрашивать. Наверное, от удивления. Уж очень спокойно он держался, признаваясь в таких вещах. В том, что я, по его милости, чего только не передумал, можно сказать, приготовился к смерти.

— Мне звонил твой отец, — сказал Р Первый. — И сказал, что ты просил не забирать тебя. Оставить в Доме до общего выпуска. Когда ты говорил с ним?

— Ночью, после собрания. По телефону. Из учительской. Мне показали, как туда попасть.

Он кивнул, как будто ему это было прекрасно известно и без моих объяснений.

— Тебя интересует выпуск? — спросил он. — Ты хотел бы увидеть его?

Я не ответил. Зачем отвечать на дурацкие вопросы. Если бы я хотел уехать, не стал бы звонить домой, чтоб за мной не приезжали.

Ральф в первый раз повернулся ко мне левым профилем, и я увидел у него под глазом здоровенный фингал. Меня это обрадовало, что кто-то ему как следует врезал. От души. У него даже кожа на скуле треснула.

— Меня тоже интересует выпуск, — сказал он. — Хотелось бы иметь больше информации о том, что творится в Доме. Именно сейчас.

Я, наконец, сообразил, чего он добивается, но виду не подал. Сделал удивленное лицо, якобы ничего не понимаю.

Он смотрел пристально, и глаза у него были такие, как будто это не он сейчас сказал то, что сказал. Честные. В жизни не подумаешь, что человек с такими глазами станет делать из тебя стукача.

— Не прикидывайся, — сказал он. — Ты все понял.

— Это вас предыдущий кандидат в стукачи так ободрал?

Он потрогал свой синяк пальцем и сказал, что не хочет со мной ссориться. Так и сказал.

— Я тоже не хочу ни с кем ссориться. Так что вы лучше сразу скажите, что мне будет, если я не соглашусь. Чтобы я знал.

Я был уверен, он скажет, что меня продержат в Могильнике до выпуска. Это хуже, чем отправка домой, потому что намного скучнее. А никаких других угроз у него в запасе быть не могло.

Он встал. Вытащил из своего пакета толстую тетрадь, положил ее мне на постель и отошел к окну. Выглянул в него и вернулся.

— Ничего не будет, — сказал он. — В любом случае, тебя завтра выпишут.

Я не понял, в чем здесь подвох. Звучало это совершенно не угрожающе.

— Тогда какой мне смысл стучать? — спросил я. — Из любви к искусству?

Он промолчал. Опять сел на стул. Взял тетрадь и пролистал ее. Тетрадь была совершенно чистая. Он сказал:

— Рассказчик из меня плохой. Но я все же попробую рассказать тебе кое-что о прошлом выпуске. И о позапрошлом. Если после этого ты откажешься мне помогать, я не стану настаивать. Ты просто вернешься в четвертую и постараешься забыть о нашем разговоре.

Он не спросил, согласен ли я его слушать. Просто начал рассказывать. Не вдаваясь в подробности, как будто нарочно неинтересно и сухо, но от этого то, о чем он говорил, звучало только жутче — как заметка в газете без лишних соплей.

— Это правда? — спросил я, когда он замолчал.

Спрашивая, уже знал, что да — правда. Я видел, как Слепой убил Помпея. Я видел Рыжего той ночью, когда его пытались зарезать. И как все спокойно это восприняли и в одном, и в другом случае. Я знал, что никто в Доме не называет Слепого убийцей даже про себя, потому что никто его убийцей не считает. Кроме меня. Никто не перестал общаться с ним, никого не напрягало его присутствие. Я выставил себя полным идиотом, не надев его рубашку в ночь убийства. Для них было нормально многое, что для меня — за гранью, и — да, я верил, что те, кто был здесь до них, немного на них похожие, могли поубивать друг друга в финале своей Большой игры. Я так и не отказался от этого слова, просто признал, что в Игре все всерьез, а не понарошку, а финал всерьез — это и есть что-то наподобие того, о чем рассказал мне Ральф.

— Это правда, — сказал он. А потом спросил, веду ли я дневник.

В первой все вели дневники. Читать их, должно быть, было еще скучнее, чем заполнять.

Я сказал, что у меня сохранился старый дневник, но я давно в нем только рисую.

— Можешь рисовать и в этой тетради, — сказал он. — Но и писать придется. Никого не удивит, что ты заново стал вести дневник в Могильнике, здесь ведь довольно скучно.

— Но я пока еще не согласился, — сказал я.

— Разве нет? — он опять пощупал свой синяк. — А мне было показалось, что я тебя убедил.

И я взял у него тетрадь.


Я сижу на своем старом месте, между Табаки и Лордом. Свет выключен, магнитофон завывает в ногах кровати, все молчат. Длится это уже дольше двух часов. Может, это такая безмолвная Ночь Сказок. А может, они просто наслаждаются музыкой. Лучше не уточнять, потому что ты или дышишь в унисон со стаей и знаешь все обо всем, или не дышишь и не знаешь, и раздражаешь окружающих.

Поэтому честно слушаю музыку, любуюсь красными огоньками магнитофона и курю. За один этот вечер я уже выкурил больше, чем за все время пребывания в Могильнике.

Одна из сумеречных теней, слоняющихся вокруг кровати, подсаживается ко мне.

— Как ты себя чувствуешь, Курильщик?

Это Слепой. Непривычно любезный.

— Нормально. То есть хорошо, — отвечаю я.

— Что все-таки с тобой стряслось, если не секрет?

Вот именно, что секрет.

— Родители попросили досконально меня обследовать, — говорю я. — Раз уж все равно не будет экзаменов и уроки закончились. А у меня оказался понижен гемоглобин и…

В этот момент кто-то включает свет. Я зажмуриваюсь, а открыв глаза, начисто забываю, что собирался сказать.

Потому что впервые после Могильника вижу Слепого при свете, а выглядит он так, словно его от души потерли наждачной бумагой. Щеки, подбородок, шею. В общем, это, скорее, мне бы следовало спрашивать, как он поживает. Я, конечно, не спрашиваю. Кое-как собравшись с мыслями, начинаю опять про гемоглобин, но Слепой, не дослушав, встает и уходит. Вообще из спальни. Если его не интересовал ответ, зачем было спрашивать? Или он вдруг вспомнил, что заразен? Чтобы успокоиться, я опять закуриваю.

Лорд зевает, зажмурившись, и больше уже глаз не открывает. Зевок отлетает от него и начинает перемещаться по лицам. На мне размножается в целую серию. Должно быть, это нервное. Я зеваю и зеваю, пока глаза не начинают слезится. Плачущими глазами смотрю на Сфинкса. Он сидит на полу, опираясь спиной о дверцу шкафа. Нет чтобы поинтересоваться, как я себя чувствую. Он, правда, тоже глядит на меня. Но тем отрешенным взглядом, который Горбач обзывает «туманным». Под «туманным» испытываешь ощущение сквозняка. Ты лежишь себе, покуривая, а на тебя откуда-то немилосердно дует. И чтобы перестать, наконец, зевать и дрожать, я спрашиваю:

— У Слепого что, аллергия?

Табаки неторопливо откладывает вязальную спицу, кончиком которой ковырялся в ухе.

— Вообще-то это Болезнь Потерявшихся, — говорит он. — Но можно называть ее аллергией, если хочется.

Я молча жду.

Он тоже ждет. Моих вопросов.

Не дождавшись, опять берется за спицу.

— Б. П. — это такая штука, которая бывает только у нас, у людей Дома. Если мы вдруг оказываемся в Наружности и теряемся там. Говорят, это такая метка, которой Дом метит своих. Тех, кому в Наружности делать нечего.

Я немедленно заглатываю наживку и уже готов выклянчивать у него подробности, но меня опережает Лорд.

— Это что-то новое, — говорит он, нахмурившись. Ему пришлось открыть глаза, и его это не радует. — Мне ты такого не говорил.

— А ты не спрашивал, — пожимает плечами Шакал. — Спросил бы, получил бы ответ.

Лорд хмурит брови и собирает на лбу паутинку морщин. Зловещий признак для любого, знакомого с его повадками, кроме Табаки.

— По-настоящему я видел Б. П. всего два раза, — не спеша начинает он свой рассказ. — В первый раз, когда Зубр погнался за каким-то наружным дразнильщиком, а потом не сразу нашел дорогу домой, а второй — когда у Волка случился приступ лунатизма, и он ушел из Дома, а потом его что-то где-то разбудило. Про остальные случаи я только слышал. У Пауков насчет Болезни свое мнение, если оно кого интересует, можно съездить и спросить, но я бы на это время не тратил. Вручат брошюрку, где будет написано: «Если у вас аллергия на кошек, держитесь от них подальше», а при чем здесь кошки и где они видели такую аллергию, можно не спрашивать, все равно не ответят.

— Погоди, — прерываю я монолог Табаки. — А Слепой как очутился в Наружности? У него что, тоже случился приступ лунатизма?

— У него случился Ральф, — фыркает Табаки. — Это самая душераздирающая история за последние полгода, уж поверь. Я даже песню не смог о ней сочинить, до того она меня напугала.

Он делает провокационно длинную паузу и продолжает:

— Представь себе, Курильщик, в один прекрасный день, вернее, вечер, старина Ральф, которого мы считали человеком достойным и выдержанным, вдруг хватает нашего вожака и увозит прочь из Дома. И где-то в Наружности подвергает допросу с пристрастием. Можно сказать, даже пыткам. Потому что Б. П. — это очень чесучая штука. А когда ты ее начинаешь чесать, очень кровавая.

Я оглядываюсь на Сфинкса. Верить Табаки или не верить? Сфинкс молча пожимает плечами. «Скорее да, чем нет», — так можно расшифровать этот жест, и я снова поворачиваюсь к Шакалу, которого уже не остановить, даже выстрелом в упор.

— Ты спросишь, чем было вызвано подобное надругательство над личностью нашего вожака, и я отвечу тебе — не знаю, потому что его истинные причины остались для нас загадкой. Предлогом стало увольнение воспитательницы Крестной. Была у девушек такая. Она уволилась и уехала, а Р Первый с чего-то вообразил, что мы как-то к этому причастны, хотя это просто смешно. Мы даже не знали ее толком.

— Тогда с чего он взял, что…

— Вот именно, — закивал Табаки. — С чего?!

— Она ведь только у девушек…

— Вот именно. О чем я и твержу!

— Но может быть…

— Не может!

— Ты дашь мне спросить? — взрываюсь я.

— Не дам! То есть спрашивай, конечно.

— Где-то в паре кварталов отсюда нашли ее брошенную машину, — вмешивается Сфинкс. — Потом выяснилось, что после ухода из Дома ее никто не видел. Так что она теперь считается пропавшей без вести.

— А при чем здесь Слепой?

— А это ты у Ральфа спроси.

— Псих, он и есть псих, — подводит итог этой истории Табаки. — Может, ему просто нужен был предлог, чтобы кого-то помучить. Психи непредсказуемы.

Я незаметно дотрагиваюсь до лежащей рядом сумки. Там — мой стукаческий дневник. Неужели я связался с психом? Или они на самом деле что-то сделали с той женщиной? Но мне никак не вообразить, зачем им это могло бы понадобиться. Табаки прав, какое Слепому дело до девчачьей воспитательницы. А может, с ней что-то сделали девушки?

Нашариваю в кармане сигареты. Опустив голову, чтобы никто не видел выражения моего лица. Закуриваю и разражаюсь кашлем, потому что курить уже давно пора перестать.

Вот он — Дом. Во всей красе. Сидишь и таращишься в стену или в потолок. Слушая музыку или не слушая. Помираешь от скуки и беспрерывно куришь, чтоб хоть чем-то себя занять. А в это время вокруг бродят зарастающие чешуей вожаки, Дом ставит или не ставит на тебя свою метку, единственный нормальный с виду воспитатель оказывается чокнутым, в воздухе витают вирусы неизвестных науке болезней, и все это в конечном итоге может оказаться выдумками Шакала, который обожает запугивать всех страшными историями.

— Это Слепой Ральфа так разукрасил? — спрашиваю я.

Лорд нехотя кивает.

— А ты думал? — немедленно включается Табаки. — Человека похищают. Подвергают допросам и пыткам. Понятное дело, он станет сопротивляться. Понятное дело, при этом кое-кто может и пострадать. Ральфа кстати, можно к суду притянуть за противозаконные действия. За преднамеренную порчу вожака накануне выпуска. На что это похоже, когда вожак все спит да спит, как какой-нибудь сурок, а когда просыпается, только чешется и даже толком рассказать ничего не может.

— Или не хочет, — поправляет Табаки Слепой из-за приоткрытой двери. — Может, он предоставляет это тем, у кого лучше получается.

— Спасибо, — Табаки, ничуть не смущенный присутствием Слепого при нашем разговоре, спрашивает, почему голос его дорогого вожака доносится откуда-то снизу.

— Потому что я лежу на полу, — отвечает Слепой. — Подстелил себе банное полотенце и лежу. А вы беседуйте, не стесняйтесь. Представьте, что меня здесь нет.

Македонский протягивает мне стакан с чем-то темным. Явно не с чаем.

— «Горная сосна», — предупреждает он шепотом. — Пей осторожнее.

И тут я опять вспоминаю о дневнике. Не пора ли начать его заполнять? Хотя бы историями Шакала. Пролистав в Могильнике дневники известных людей (Ральф взял для меня в библиотеке целую кучу таких книг), я понял, что те, кто вел дневники, часто пропускали дни. Иногда даже целые недели. Но мне такой вариант не подходит, потому что первый отчет я должен представить послезавтра. Значит, пора приучать стаю к своему дневнику. Чем раньше, тем лучше.

Несмотря на призыв Слепого продолжать беседу, все молчат, и я, поставив стакан с чем-то коричневым, пахнущим хвоей, на одну из тарелок Табаки, достаю из сумки заветную тетрадь. Открываю, записываю дату и впадаю в ступор. Фраза «вот я и вновь в четвертой» звучит просто пошло, но ничего другого в голову не приходит. Помучившись, я записываю ее, с горящими от стыда ушами, и добавляю: «Встретили меня без особого восторга».

Табаки читает написанное, сопя и вздыхая мне в ухо.

— О, ты стал вести дневник? Что, совсем нечего было делать?

— На самом деле это довольно интересно, — объясняю я. — Пройдет несколько лет, я открою его, прочту то, что написал сегодня, и все вспомнится. То есть, конечно, не все, но основные события дня.

— Например, что «встретили тебя без особого восторга», — кивает Табаки. — Очень важное событие, а главное, приятно будет вспомнить.

— Дневник должен быть честным. Если встретили без восторга, так и надо писать.

— А если восторг был, но спрятанный в душе? — интересуется Табаки.

— Я пишу о том, что вижу, а не о том, где от меня чего спрятали.

— Понятно. И мои теории будешь пересказывать? Насчет Болезни.

— Попробую.

— Ты не сумеешь как надо. Я уверен. Все переиначишь на свой лад. Все писуны так делают. Ни словечка как было, все, как им померещилось.

Пожимаю плечами.

— Я постараюсь писать, как было.

— Ерунда! — Табаки выхватывает у меня из-под носа тетрадь. — Не сможешь. Дай я лучше сам запишу, чтобы быть уверенным, что ты ничего не исказишь.

— Эй, погоди, дай хоть вступление закончить!

— Зачем? Разве ты не вспомнишь, что я брал его на заполнение? Или ты собираешься перечитывать свои записи в полном маразме?

Стукаческий дневник уволакивается в другой конец кровати, где Табаки, на всякий случай отгородившись от меня подушкой, приступает к изложению своих страшноватых теорий.

Вот и первая неожиданность для Ральфа.