Делаю глоток из стакана и замираю, поперхнувшись. Там что-то обжигающее губы, горькое как полынь, воняющее растерзанной елкой. Дыхание долго не восстанавливается.

Лорд эту хвойную смесь пьет, как воду, не меняясь в лице. Сфинкс пихнул в свой стакан соломинку толщиной с медицинский шланг. То ли они свои «Горные сосны» сильно разбавили, то ли уже притерпелись.

— А где Горбач? — спрашиваю я.

— Поселился на дубе, — отвечает Лорд. — Скоро неделя, как они с Нанеттой там живут. Его прозвали друидом, и к ним туда зачастили паломники.

— Оставляют под дубом всякие подношения, — добавляет Шакал. — Иногда вкусные. Корзиночки с зернами и все такое.

— С зернами? — переспрашиваю я. — Он питается зерном?

— Не он, дурачина, Нанетта. Хотя вообще-то и она предпочитает колбасу. Теперь у нас обе верхние кровати освободились, и там ночуют девчонки.

Мне делается грустно. Ничего не имею против Русалки, но вторая ночная гостья, наверняка Рыжая, которую я переношу с трудом. Я делаю еще глоток — действительно постепенно привыкая к «Сосне», и дополняю образ Дома очередным безумным штрихом. Горбачом в роли Тарзана.

За дверью тихая возня, стук, и входит Рыжая с серым котом под мышкой. Одним из тех трех, которых нипочем не отличишь друг от друга.

— Привет, — говорит она мне. — С возвращением.

Со стуком роняет кота на пол и садится рядом со Сфинксом.

— Что там Слепой делает перед дверью?

— Подслушивает, — объясняет Лорд. — Сообразил, что самые интересные разговоры имеют место в его отсутствие. Так что он вроде бы отсутствует.

— Ах, вот как? Тогда мне, наверное, не следовало его замечать.

— Не следовало, — соглашается Лорд.

Кот гуляет по одеялу, задрав толстый хвост, и обнюхивает наши ноги. Громадный котище цвета пепла и мышиных спинок. Под воздействием «Сосны» очертания сидящего напротив Лорда подозрительно расплываются, а кот начинает смахивать на гигантскую крысу. Коты эти — все трое — смущают меня. Мне в их присутствии всегда немного не по себе.

Дверь еще раз грохает, и в спальню вваливаются Стервятник с Красавицей.

У Стервятника в руках горшок с кактусом, у Красавицы — какой-то шест с обмотанной тряпкой верхушкой. Следом входит Слепой с полотенцем.

— А вот и мы! — игриво сообщает Стервятник. — Сегодня вчетвером.

Лорд сбрасывает на пол две подушки. Стервятник садится на одну из них, Красавица, прислонив к шкафу свой шест, остается на ногах. Стервятник так туго стянул свою косичку, что глаза его стали раскосыми. Подчеркивая эту раскосость, он еще подвел их карандашом до самых висков. Из-за этого он выглядит непривычно, как будто собрался на маскарад. А Красавица, наоборот, пришел по-домашнему, в тапочках.

Как только все рассаживаются и Македонский выключает свет, Табаки начинает вопить, что ему ни черта не видно и что он не может делать записи. Специально для него включают настенную лампу. Я и забыл, что он все еще строчит в моем дневнике. Бедняга Р Первый. Псих ты или не псих, а разбирать каракули Табаки радости мало.

Рыжая жалуется Сфинксу на Кошатницу — хозяйку трех высокомерных котов. Стервятник делится со Слепым планами организации своих похорон.

— Прошу поместить меня в стеклянный саркофаг и не оплакивать дольше суток.

— А как же бедные Птички? — спрашивает Слепой.

— Птичек можете замуровать рядом. Их и все мои кактусы. Процедура будет подробно описана в завещании, так что не беспокойся ни о чем.

— Как поживаешь, Курильщик? — застенчиво спрашивает Красавица.

Протягивает руку, чтобы поздороваться, и опрокидывает стакан с «Сосной». И жутко расстраивается. Просто ужасно. По одеялу растекается коричневая дорожка.

Македонский дает мне полотенце.

— Вытрись, Курильщик, ты облился.

Я вытираюсь, пожимаю руку Красавице, говорю ему: «Привет-привет! Не обращай внимания, это просто спирт», — и пытаюсь отползти от лужицы с еловым запахом, пропитывающей одеяло, но отползать мне некуда, слева — Лорд, справа — загородочная подушка Шакала.

— Как в старину погребали, с лошадьми и с челядью, — мечтательно говорит Стервятник. — Так и меня прошу схоронить среди кактусов. На каждое веко положите по серебряному ключику, а в руки — две скрещенные отмычки…

— Прости меня, пожалуйста, Курильщик, — просит Красавица. — Это я во всем виноват! Я всегда и во всем виноват! Всегда!

— Чушь какая! — возмущаюсь я и лезу в карман за платком, но вместо платка там тлеющий окурок, о который я обжигаю пальцы, и это очень больно.

— Кстати, как поживает моя родственница? — спрашивает Стервятник Слепого. — В добром ли она здравии? Не нуждается ли в чем?

Мне не слышно, что отвечает Слепой, но видно, как он зачем-то показывает Стервятнику ладонь.

— Ай-ай-ай! — качает головой Стервятник. — Ну до чего все-таки злобное создание!

Я решаю, что они обсуждают один из подаренных Стервятником кактусов, и переключаюсь на Рыжую.

— Кажется, ей мало осталось, — говорит она Сфинксу. — Все время спит и все чаще нас путает. Даже коты перестали на ней валяться.

Сфинкс говорит, что это печально.

— Как сказать, — пожимает плечами Рыжая. — Может, все даже к лучшему.

Я знал, что эта девчонка чудовище, и Сфинкс, наверное, тоже об этом знал, потому что не приходит в ужас от ее слов.

Чудовище достает из рюкзака потрепанного плюшевого мишку и сажает к себе на колени. Строит из себя невинного ребенка.

Мне делается худо от ее повадок и всех этих разговоров о смерти, похоронах и всем таком прочем. Я ложусь лицом к динамику магнитофона, чтобы никого больше не слышать.

Но здесь меня настигает не пойми откуда взявшийся Лэри.

— Даже если Пауки нашли у тебя что-то нехорошее, это еще не конец, парень, это еще не конец, — говорит он, протягивая мне пачку моих же сигарет.

— Спасибо, — говорю я. — Ты меня здорово утешил.


Будит меня Табаки.

В спальне никого, кроме нас двоих. Очень солнечно и жарко. Полкровати застелено, аккурат до того места, где лежу я. Табаки в трех майках разной длины, и никаких тебе пуговиц. Я вспоминаю, что и вчера их на нем не заметил. Должно быть, этот период в его жизни миновал.

Тру лицо, чешу голову, зеваю.

— Поехали! — требует Табаки нетерпеливо. — Сейчас самое время для визитов. Давай, одевайся скорее!

В голову мне летит неопрятный ком. Я его разворачиваю, и оказывается, что это моя рубашка. Мятая, в коричневых пятнах, с прожженным насквозь нагрудным карманом. Я просовываю в него палец, и он чернеет. Решаю остаться в майке, в которой спал. Она тоже не очень чистая, но в ней я по крайней мере не буду выглядеть убийцей.

Табаки отползает к краю кровати и с грохотом падает на пол. Проделал бы он такой фокус в Могильнике, его на неделю запечатали бы в гипс. Ручной и ножной. Чтобы избавить от вредных привычек.


Визиты начинаются с заезда в Кофейник. Мы занимаем столик у окна, и Табаки заказывает два кофе и булочки. Народу в Кофейнике немного. Четыре зевающих Пса поедают омлет.

— Разве здесь подают такое? По-моему, раньше давали только булки, — говорю я, не совсем уверенный в своей правоте, потому что никогда не был завсегдатаем Кофейника.

— Теперь — подают. В столовой почти никто не завтракает, и Акула разрешил перебрасывать сюда кое-какие продукты. Здесь их разогревают, и получается жуткая гадость. Очень и очень не советую.

— А где все? Почему так мало народу?

Табаки достает из-за уха сигарету, нюхает ее и придвигает к себе пепельницу.

— Все — это кто? — придирчиво спрашивает он.

— Ну, наши все…

— Не знаю. Вот посидим, поболтаем и поедем в гости к Горбачу. И будет нас трое.

Мы допиваем кофе в гробовом молчании. Это так непохоже на Табаки, что я чувствую себя все неуютнее.

Псы доедают свой подогретый завтрак и уходят. Я вдруг вспоминаю, о чем хотел спросить Табаки.

— Слушай, а где мой дневник? Куда ты его дел вчера?

Он смотрит удивленно.

— Твой что? Ах, дневник! Где-то в спальне валяется, наверное. Я его к себе не клал.

Он хлопает по пухлому рюкзаку, притороченному к спинке Мустанга. Рюкзак этот так набит, что перевесил бы самого Шакала, если бы он не подвешивал к подножке специальные гирьки-утяжелители. Они звякают и брякают при езде, и вообще, наверное, ужасно мешают, но Табаки в восторге от своей идеи и не собирается с ними расставаться. Ему, кажется, даже нравится этот грохот и лязг.

Я зачем-то начинаю рассказывать о том, как одиноко и скучно мне было в Могильнике, и как я даже не мог поползать, чтобы не потерять форму. В Могильнике ползанье не приветствуется. И курение. И чтение по ночам.

Табаки слушает меня с интересом.

— Ужас какой! — говорит он, когда я, наконец, перестаю жаловаться. — Теперь я, наверное, даже есть не смогу. А если и смогу, то без аппетита. Страшное место Могильник, я всегда это знал.

Я говорю, что на самом деле все не так страшно, что там даже комфортнее, чем в Клетке, что дергают и мешают спать только в часы обходов, а все остальное время можно наслаждаться покоем и тишиной, но Табаки опять повторяет, что давно не слышал ничего ужаснее этих историй.

— Обходы… — бормочет он, — подумать только, какой кошмар!

— Неужели ты ни разу не бывал в Могильнике? — изумляюсь я.

— Не бывал. И теперь уже вряд ли успею. Только это, знаешь ли, утешает при мысли о выпуске.

Кто-то хлопает меня по спине и говорит, что рад нашей встрече. Это Черный. С пакетом молока, из которого торчит соломинка. Он садится на край нашего столика и спрашивает, как я поживаю.

— Отлично, — говорю я.

— Ужас, ужас, — возражает Табаки, раскачиваясь в Мустанге. — Не слушай его, Черный, он только что рассказал кошмарные вещи о Могильнике, я даже не стану их повторять.

Черный подмигивает мне тем глазом, который не виден Табаки.

— А что говорит об этом Сфинкс?

— А Сфинкс ничего и не слышал. Его здесь не было.

— Я говорю, что он говорит о его возвращении, а не о Могильнике.

— О возвращении Курильщика он пока не говорит, — охотно делится Табаки. — И уже, наверное, не скажет. Он говорит сразу или вообще ничего не говорит. И потом, говори не говори, если его вернули, что уж тут поделаешь.

— Ну… — Черный залпом допивает молоко, комкает картонный пакет и забрасывает его в урну. — Я к тому, что если он что-то все-таки скажет, я готов взять Курильщика к себе. В любой момент. Так и передай ему, когда увидишь.

Он встает со стола, расправляет за собой скатерть, говорит нам:

— Привет, — и уходит.

— Добрая душа, — бесится Табаки. — Готов прибавить еще одного Пса к уже имеющимся восемнадцати, если Сфинкс поведет себя как старая перечница и скажет что-то не то. Я сейчас заплачу от умиления!

— Слушай, ты обещал сводить меня к Горбачу, — напоминаю я. — Может, мы уже поедем?

— Может быть, — мрачно бормочет Табаки. — Если ты не считаешь, что я должен немедленно передать Сфинксу послание главного Пса, пока оно еще дымится.

— Я так не считаю. Послание подождет.

— Тогда поехали, — Табаки достает из рюкзака мятую бейсболку ядовито-зеленого цвета, расправляет и нахлобучивает на копну торчащих волос. — Я готов. Не забудь сигареты, а то их сразу сметут, чуть отъедем.


Во дворе теплее, чем в Доме. Группа Логов под стеной принимает солнечные ванны в одежде, распластавшись в живописных позах. Тихо приветствуют нас из-под фуражек, когда мы проезжаем мимо.

— Как после расстрела, — говорит Табаки. — Только крови не видно.

Дуб отбрасывает густую синюю тень. На корявом стволе пляшут солнечные зайчики. Табаки останавливается, въехав на газон, и долго копается в рюкзаке.

— Это целая система, — объясняет он. — У каждого визитера свой сигнал, и, желательно, причина для визита. Так он намекнул, чтобы не очень донимали. А то, знаешь, пошли слухи, что он якобы предсказывает будущее, и народ хлынул сюда стадами. Вытоптали весь газон. Вот ведь, как странно. Достаточно влезть на дерево, и тебя уже считают оракулом.

Не переставая болтать, он достает из рюкзака гармошку, обмахивает ее и, приложив к губам, начинает наигрывать «Дождевую песню».

Я смотрю на дуб. Снизу не разберешь, где там палатка Горбача и где сам Горбач, только маячит что-то матерчатое, полузаслоненное ветками. Я всматриваюсь в этот лоскут, щурясь от протыкающих листья солнечных лучиков, и фантазирую, что это сушатся на бельевой веревке подштанники Горбача, и что где-то там, в вышине, у него развешаны по сучьям котелки и плошки, и связки сушеных желудей, и что, может даже, он там готовит неведомые смеси из дубовых листьев, вороньего помета и майских жуков. Пока я представляю все это, он спускается сам, загорелый, как головешка, обросший и полуголый — настоящий отшельник, только белки глаз сверкают в зарослях волос, и на шее что-то позвякивает.

Садится в развилку двух толстых веток, скрестив голые ноги. Не высоко и не низко, нам не дотянуться, но ходячий бы смог, если бы постарался.

— Привет, — взмахивает гармошкой Табаки. — Видишь, что делается? Курильщик опять возвратился. И теперь уж останется до выпуска. Кто бы мог подумать, а?

— Действительно, — вежливо соглашается Горбач. — Кто бы…

Он в одних трусах, какой-то потертый ремешок стягивает волосы на лбу. Наверное, чтобы хоть что-то видеть. Нисколько не удивлен сообщением Шакала. Да и странно было бы, удивись он, меня-то он увидел до того, как ему все объяснили.

Сообщая последние новости, Табаки оглядывает дуб и сидящего над нами Горбача с видом гида, демонстрирующего заезжему туристу главную местную достопримечательность. Я — как турист, и Горбач — как достопримечательность, молчим. Он рассматривает газонную траву и валяющихся в отдалении Логов, я — ветки дуба и его босые ноги.

— Ну и что ты на все это скажешь? — требовательно спрашивает Табаки, покончив с новостями.

— Скажу? — Горбач рассеянно глядит вверх. — Скажу, что все, наверное, к лучшему. Что я еще могу сказать? Извините, но тут не очень удобно сидеть.

Он кивает нам, без тени улыбки, встает и скрывается среди веток. Шуршит там, поднимаясь выше, и больше мы его не видим.

— Слыхал? Куда там оракулам древности, — восхищенно вздыхает Табаки. — Потому его и не оставляют в покое. Что он швыряется такими избитыми сентенциями.

Мы катаемся по двору, поглядывая на дуб, в кроне которого скрывается ушедший от мира Горбач. Внезапно Табаки останавливается.

— Есть еще кое-что, на что тебе стоило бы взглянуть, — говорит он. — Погуляй минут пять и приезжай в класс. Я там пока все подготовлю.

— Что подготовишь?

Таинственно улыбнувшись, Шакал отъезжает.

Я с тревогой слежу, как он приближается к пандусу. При подъеме гирек будет явно недостаточно, чтобы удержать коляску. Рюкзак перевесит.

Но Табаки на ходу извлекает из кармашка на спинке Мустанга веревку с кошкой, разматывает ее и лихо забрасывает на крыльцо, с первой попытки зацепив крючьями за перила. Даже не дернув за веревку, чтобы убедится, что крюк не соскользнет, он взлетает по пандусу, перебирая по ней руками. Уже на крыльце не удерживается и оглядывается на меня. Видел ли я, оценил ли?

Я видел и оценил, и, смотав свое абордажное приспособление, довольный Табаки скрывается в дверях.

Между первым и вторым этажами я натыкаюсь на Лэри. Он тоже здорово загорел и отрастил клочковатую бородку. Вчера я его не разглядел, как следует.

— Привет, Курильщик, — говорит он. — Ты как, здоров теперь? Ничего не болит?

Я говорю, что все в порядке, и спрашиваю, не знает ли он, что за достопримечательность собирается показать мне Табаки в классе.

— Это его коллекция, — пренебрежительно машет рукой Лэри. — Ерунда всякая. Куча хлама, по правде говоря. Но не вздумай его так назвать. Табаки тебя просто убьет.

Я говорю:

— Спасибо, что предупредил.

Лэри говорит:

— Не за что, старик.

Он спускается загорать, а я поднимаюсь глядеть на коллекцию.


Коллекция действительно оказывается кучей хлама. Сваленной посреди класса. Столы отодвинуты к стенам, наверное, чтобы освободить ей место. На одном столе сидит Русалка, спрятавшись под волосами, так, что только кончики кед торчат. Табаки, застывший у подножья коллекционной горы, сам кажется ее фрагментом. Ожившим экспонатом.

— Ну? — спрашивает он. — Как тебе все это?

Придав лицу вдумчивое выражение, объезжаю коллекцию. Большого впечатления она не производит. Обычная барахолка. Пара картин, две огромные фотографии Перекрестка, наклеенные на деревянные щиты, ржавая птичья клетка, огромный сапог, потрепанный пуф, пыльная коробка с кассетами и разложенные на стульях мелочи — коробочки, книги, кулоны и тому подобная чепуха.

Делаю еще один круг.

Дальше ездить вокруг коллекции невозможно, и я говорю Табаки:

— Очень мило. И что все это означает?

— Как? Ты не помнишь? Я еще при тебе начал ее собирать! Это все ничейные вещи! Совсем-совсем ничьи. Никто их не признает своими. Никто их не помнит у других. Они вдруг всплывают где-нибудь, сами по себе, совершенно таинственным образом.

— Ага, — говорю я. — Понятно.

Ничего мне, конечно, не понятно. Как эти вещи могут быть ничьими? Ясно, что тех, кто ими пользовался, сейчас в Доме нет, ну и что? Дом пропустил через себя столько народу, кто может утверждать, что знает хозяина каждой вещи, которую здесь можно найти?

— Ну, скажи, скажи все это вслух, — ворчит Шакал. — Хватит прикидываться. Я же вижу, куда кренит твои мысли.

— Видишь, и молодец, — говорю я. — Желаю твоей коллекции удачного пополнения.

Русалка соскакивает со стола и подбегает ко мне, позвякивая колокольчиками в волосах.

— Ты не веришь? Но это правда совсем ничье.

Русалка мне нравится. Она похожа на котенка. Не открыточного пушистика, а бездомного, тощего, с невозможно красивыми глазами. Таких подбираешь, даже если они к тебе не лезут.

И я говорю — конечно, я верю, верю, что все, что вы здесь насобирали, совсем ничье, никому не принадлежит, и, конечно, это удивительно и странно находить такие вот вещи, я только не понимаю, зачем это нужно.

Табаки глядит на меня чуть ли не с жалостью.

— Понимаешь, — говорит он, — жизнь не течет по прямой. Она — как расходящиеся по воде круги. На каждом круге повторяются старые истории, чуть изменившись, но никто этого не замечает. Никто не узнает их. Принято думать, что время, в котором ты, — новенькое, с иголочки, только что вытканное. А в природе всегда повторяется один и тот же узор. Их на самом деле совсем не много, этих узоров.

— Но при чем здесь это старье?

Он обиженно вздыхает.

— При том, что море, например, всегда выбрасывает на берег одно и то же, и всегда разное. Если при тебе приплыл сучок, это еще не значит, что в прошлый раз не было ракушки. Поэтому умный соберет все в кучку, добавит в нее то, что собрано другими, а потом рассказы о том, что приплывало в старые времена. И будет знать, что приносит море.

Табаки не издевается. Он абсолютно серьезен. Но звучит все сказанное как бред сумасшедшего. Русалка слушает его, широко распахнув глаза, светясь от восторга. Я думаю о том, какой она, в сущности, ребенок, и о том, что сам Табаки — тоже порядочный младенец.