Я замолкаю и рисую на скатерти невидимого паука. Черенком ложки.

По ходу рассказа к нашему столу подсело еще несколько слушателей, но я ничего не имею против, пусть себе слушают, если им интересно.

— Он составил список всяких правил и ограничений для тех, кому жить в его доме и на его деньги. Только с тех пор прошло так много лет, что многие из этих правил перестали соблюдаться.

— А какие были правила? — нетерпеливо спрашивает Русалка. — Ты точно знаешь их. Расскажи!

— Ну, там было что-то насчет ремонта не реже, чем раз в три года. И принимать стали в основном калек, это с тех пор началось. Слабоумных не принимали, потому что он сам составил учебную программу, а она была усложненной, слабоумному ее было не осилить. У него даже были неприятности из-за этого, его обвиняли в том, что он угрохал все деньги на один разваливающийся приют, хотя на них можно было построить двадцать таких приютов, а потом еще ограничил доступ в него самым богом обиженным.

— Табаки! — возмущенно говорит Дракон. — Откуда ты знаешь всякие такие штуки, да еще с такими подробностями? Признайся, ты все это выдумал!

— Признаюсь. Сидел и от нечего дела выдумывал. Разрабатывал фантазию.

Дракон бесцеремонно хватает мою чашку и отхлебывает из нее.

— Слишком все это романтично, — ворчит он, — в жизни так не бывает. Если и было что-то похожее, то ты все равно там от себя наукрашал.

— Зато тебя это взволновало. Вон как ты выхлестал чужой кофе от волнения.

Дракон возвращает мне чашку и глядит с укором.

— Так ты признаешь, что это были враки?

У него мохнатые брови, лоб зарос почти целиком, из ушей точат пучки жестких волос. Со всей этой шерстью он похож на черта из детских сказок. Так и мерещатся спрятанные рожки. За спиной у него томный извращенец Ангел к месту и не к месту закатывает глаза. А свободный стул оккупировал Гупи, с хроническим насморком и самыми большими в Доме, после моих, ушами. Думаю, если бы старик Тарантул мог нас видеть, он бы остался доволен.

— Это наверняка правда, — говорит Русалка убежденно. — Когда Табаки врет, он стоит на своем до последнего, а не признается, что все выдумал.

Дракон вертит кудлатой башкой.

— И кому из вас верить? Он говорит, что все выдумал, ты — что не выдумал.

— Архивы надо читать, дети мои, — вздыхаю я. — Историю надо знать. Насколько это в ваших силах.

Дракон, насупившись, молчит. Остальные тоже. С задумчивой Русалки капают вопросительные знаки, один за другим, и просачиваются сквозь паркет. В моей чашке пусто, и я незаметно придвигаю к себе Русалкину, хотя в ней маловато сахара.

Ангел возвращает застрявшие под веками зрачки на место.

— Предлагаю воздвигнуть на Перекрестке тотемный столб в честь нашего отца-благодетеля! — выпевает он хрустальным голоском. — Это просто позор, что личность, которой мы стольким обязаны, прозябает в забвении!

— А тебе только дай кого-нибудь почествовать, надо, не надо, — бурчит Дракон, не сводя с меня подозрительного взгляда. — Ни в каких архивах не могло быть того, что он тут нам развешал по ушам!

— Но ведь было же! — изумляется Ангел. — И согласись, что культ паука существует в Доме, восходя к давнейшим временам. Взять хотя бы всем известные стихи…

Негодующий рев Дракона заглушает всем известные стихи. Русалка затыкает уши, а Гупи почему-то закрывает глаза. Наверное, потому что его уши двумя пальцами не заткнешь. Поглядев на него, я тоже закрываю глаза. Потом открываю и вижу Коня.

Он что-то говорит, но его не слышно, пока Дракон не перестает реветь и не отъезжает от нашего стола.

— …и стал отцом другим зверям! — нежно заканчивает Ангел.

—.. сказал, что ты собираешь всякую такую пакость, — Конь кладет передо мной связку чего-то непонятного. — Тебе это годится?

Хватаю ее и вижу удивительную вещь. Крысиные черепки, нанизанные на ремешок-уздечку. Срываю очки, чтобы получше рассмотреть долгожданную добычу.

— Чье это, Конь?

— А хрен его знает, — отвечает Конь. — Валялось себе в обувном ящике. Я полез за сапожным кремом, смотрю, фигня какая-то…

Дрожащими руками распутываю узлы на ремешке. Черепков ровно семь, и только у одного обломаны клыки, в целом они в прекрасном состоянии. А ремешок украшен тусклыми медными бляшками и шипами, он сам по себе довольно красив. Если это не колдовской предмет, то уж и не знаю, что можно так назвать.

— Ужас какой! — восклицает Ангел. — Чьи это бедные обглоданные косточки?

— Крысиные, — ворчу я. — Что у тебя было по биологии, хотел бы я знать.

Конь доволен.

— Если тебе это нужно — бери. Мне эта штука ни к чему.

— Отвратительно! — причитает Ангел. — Это сколько же крыс сгубили ни за что! А может быть, кто-то так наводил порчу на вторую?

— Но-но, — Конь скрещивает пальцы, тревожно озираясь. — Ты, Ангел, придержи язык. Я их в нашем, между прочим, ящике нашел. Мы, что ли, по-твоему, порчу наводили?

Стучу ладонями по столу, чуть-чуть расплескав Русалкин кофе.

— Хватит! Уйдите все. Дайте спокойно рассмотреть добычу. Тебе, Конь, спасибо, я в долгу не останусь. Тебе, Ангел, тоже спасибо. За компанию.

Ангел обиженно закатывает глаза. Конь ухмыляется, салютует мне и откатывает коляску с временно ослепшим Ангелом в другой конец Кофейника. Гупи сидит неподвижно, изо всех сил прикидываясь, что его здесь нет.

Я достаю из рюкзака пакет с макетами, изображающими мою коллекцию в миниатюре, и раскладываю их на столе. Русалка подтаскивает стул поближе, и мы начинаем так и сяк переставлять макетики, учитывая появление крысиных черепков. Возимся мы долго. Гупи надоедает за нами следить, и он задремывает.

— Нет, — говорит Русалка. — Так ничего не получится. Надо хотя бы понять, что это такое.

Я вешаю ремешок с черепками на шею, потом обматываю им голову, потом пробую закрепить на талии.

— Это точно не на шее носилось. И не как пояс. Но вот здесь была раньше пряжка, видишь след?

— А может, это и правда порча? — спрашивает Русалка. — Тогда оно чье-то, но владелец ни за что не признается.

— Где ты видела такую порчу? Не проткнутые, не расколотые, целенькие черепушки в отличном состоянии!

— Откуда мне знать, какими они должны быть, я никогда ни на кого не наводила порчу.

— Тогда слушай тех, кто знает, не ошибешься.

Русалка подпирает голову ладонями и глядит на расставленные на столе макеты.

— Мне интересно только одно. Откуда берутся знатоки подобных вещей. Которые все на свете знают, ну буквально все.

— Не все, — скромно поправляю ее я. — Но многое. Они выковываются в кузницах жизненного опыта.

— Ага, — кивает Русалка. — Только для такого жизненного опыта нужно прожить лет сто и завести совершенно необъяснимые знакомства. Вот мне и интересно, откуда он берется, этот опыт?

— Вырастешь — узнаешь. Или не узнаешь. Как повезет.

— Только это и слышу со всех сторон, — кривится она. — От тех, кто прямо жуть насколько старше меня.

Я смешиваю картонные игрушки и убираю их обратно в рюкзак.

— Пошли. Сегодня уже ничего интересного не будет. Дважды в день не везет по-крупному. Так что можно съездить проверить, как это будет смотреться со всем остальным.

Русалка собирает чашки и несет их к стойке. Я вожусь с завязками рюкзака.

Время в Доме течет не так, как в Наружности. Об этом не говорят, но кое-кто успевает прожить две жизни и состариться, пока для другого проходит какой-нибудь жалкий месяц. Чем чаще ты проваливался во вневременные дыры, тем дольше жил, а делают это только те, кто здесь давно, поэтому разница между старожилами и новичками огромна, не надо быть очень умным, чтобы ее разглядеть. Самые жадные прыгают по нескольку раз в месяц, а потом тянут за собой по нескольку версий своего прошлого. Пожалуй, таких жадин, как я, в Доме больше нет, а значит, нет никого, кто прожил бы столько кругов, сколько прожил я. Гордиться тут нечем, но я все же горжусь, ведь выдающаяся жадность — это тоже в своем роде достижение.

Русалка возвращается и выжидающе глядит. Я говорю, что готов, и мы покидаем Кофейник, оставив Гупи дрыхнуть за опустевшим столиком.


Каждый раз, разбирая и собирая рюкзак, я понимаю, что занят чем-то абсолютно бессмысленным. Содержимое рюкзака почти не играет при этом роли, важен сам процесс. Вытащил, понюхал, отложил. Вытащил, поковырял, отложил. Потом пробуешь запихать все обратно, а оно не запихивается. Становится интересно, почему. И так далее. Почти медитация.

Когда-то такое называлось «синдромом одной сумки». Очень тяжелое заболевание. Наблюдая теперь у себя его признаки, я не совсем понимаю, чем оно вызвано. Размеры и вес багажа на выпуске никто не ограничивает. А я все равно ужасно расстраиваюсь из-за того, что в рюкзак ни в каком виде не влезает воздушный змей. Наверное, это такие игры ума. Отвлекающие маневры. Мучаешься, пыхтишь, пересчитываешь свое добро и незаметно забываешь, с чего, собственно, начал паковаться. Зато вспоминаешь много всего другого, потому что любой предмет — это времена, события и люди, спрессованные в твердую форму и подлежащие размещению среди прочих, себе подобных.

Рюкзаку моему лет сорок, сейчас таких прочных не шьют. На нем заплатки из настоящей кожи, тяжелые латунные пряжки, десять внутренних карманов, пять наружных и специальный чехольчик для ножа. Не рюкзак, а пещера Али-Бабы. У меня его крали два раза, но я оба раза его вернул, а сам украл так давно, что никто уже и не помнит, что он не был изначально моим.

Я рассказываю все это Лорду, выгружая содержимое рюкзака, похлопывая его по опавшим бокам и встряхивая.

— Вот здесь, смотри… в этом кармашке — бритва. Дергаешь змейку, она выскакивает, и — привет.

— Что привет?

— Без пальцев можно остаться. Так я вернул его оба раза после кражи. Смотришь, в столовой, у кого рука забинтована, подъезжаешь и говоришь: «Верни рюкзак, сука!» — и они отдают. А если не отдают, им же хуже.

Лорд с интересом заглядывает в рюкзак:

— Странно, что ты не намазал ее ядом. На тебя как-то непохоже — оставить вору шанс.

— Ну уж нет, — кладу обратно шерстяные носки и кружку со своими инициалами, — одним из похитителей был Лэри. Можешь себе представить его нытье, когда он порезался. А если бы там был яд…

На самое дно идет архивный альбом с наклейками и вырезками, в кружке размещаются глиняные свистульки. Походный котелок, бинокль, малиновая жилетка, коробка с бисером…

Лорд подтаскивает к моей кучке подушку, ложится на нее животом и глядит.

Хватает его минуты на полторы. Когда я в следующий раз отрываюсь от упаковки, он дрыхнет. Ощущение, сходное с тем, что бывает, когда вдруг захлопнут дверь перед самым твоим носом. Вот только что был собеседник, а вот его уже нет.

Со вздохом снимаю с Лорда очки-зеркальца. Конверт с наклейками еще не упакован. Перебираю хранящиеся в нем образцы. Нахожу два подходящих, отколупываю с бумажек и приклеиваю на одно зеркальное стеклышко большую клубничину, а на другое — человечка со спущенными штанами. Вдеваю дужки обратно за Лордовы уши и опускаю очки ему на переносицу. Вид у Лорда сразу становится более праздничным.

— Душа моя просит музыки, — говорю я Курильщику. — Но ничего нового и не заслушанного у нас нет. Значит, надо оживить обстановку яркими красками.

— Можешь раскрасить меня, — уныло предлагает Курильщик. — Или устроить пожар.

Он лежит на спине и глядит в потолок, но иногда переводит взор на более низменные предметы. Как-то нехотя, словно на потолке в любую минуту может произойти что-то важное. Возможно, в детстве он мечтал стать летчиком. Складывается такое впечатление.

— Знаешь, — говорит он после долгой паузы, — я никогда в жизни не полезу в твой рюкзак. Никогда.

И замолкает. Очень категоричное, даже угрожающее заявление. Как будто я много лет подряд умолял его пошарить там, и вот сегодня, он, наконец, сказал мне свое твердое нет.

— Что же так? — спрашиваю.

Молчит. Многозначительно. Осуждая, надо полагать, мои противоугонные приспособления. Никто из моих знакомых не умеет так многословно молчать, как Курильщик. Так всесторонне охватывая тему.

Я пакуюсь дальше, с уважением вслушиваясь в перегруженную тишину. Лорд продолжает спать. Колода карт, лампочки для фонариков, компас, солонка, ушные затычки, перо на шляпу, подтяжки…

Да, я меркантилен, кровожаден, склонен к паранойе и вообще далек от совершенства. Но и у меня бывают светлые периоды, когда я становлюсь милым, а в прокурорском молчании Курильщика ничего этого нет. Наслушавшись его, я в конце концов теряю терпение и говорю ему, что он вопиюще несправедлив и пристрастен.

Курильщик лениво приподнимает голову.

— Да ну? Я так не считаю.

Собираюсь объяснить ему, почему это так, но тут входит Македонский, от вида которого все мои мысли и слова разлетаются с воем и стоном.

Македонский садится на кровать и улыбается нам с Курильщиком. Он в белоснежных брюках и в белой майке, а мокрые после душа волосы зачесаны назад. Впервые со дня моего знакомства с ним он оделся во что-то ярче половой тряпки. И открыл всегда завешенный волосами лоб.

— Ну что вы так смотрите? — нервно спрашивает он, ерзая по краю постели.

— Ты — как снежинка, Македонский, — говорю я. — Что с тобой стряслось, признавайся.

Вообще-то на снежинку он не похож. Скорее, на белую спицу. Потому что нынешняя одежда сидит на нем нормально, а раньше все всегда висело мешком. Это, по-своему, не менее странно. Как будто человек всю жизнь прятался по углам, и вдруг выскочил оттуда, завывая, облаченный в парадный смокинг. Но если он выскочил, значит, ему это позарез понадобилось, вот что важно.

— В принципе очень мило, — говорю я, — непривычно только. Обещаю привыкнуть.

Лорд уже проснулся и пережил свое потрясение молча. Как и клубнику с бесштанным отроком. Содрал отрока с очков и бросил в пепельницу.

— Поиграй на гармошке, — просит он меня.

Дураку понятно, зачем. Чтоб я замолчал. Но я на самом деле настоящий друг своим друзьям и не отказываю в просьбах, даже когда меня просто хотят заткнуть. Поэтому достаю гармошку и начинаю играть. Лорд отползает к спинке, распластывается там, подтаскивает к себе гитару и кладет ее на брюхо.

Легче гармошке вторить гитаре, чем наоборот, поэтому сначала мы сбиваемся и не можем подладиться друг к другу, шипим и переругиваемся, потом, с грехом пополам, что-то изображаем, и рады тому, хотя ничего особенного не звучит, но в этом деле главное процесс, как и в упаковке, так что мы погружаемся в него и основательно застреваем. Через какое-то время во мне начинает зарождаться вопилка. В Лорде, наверное, тоже. Он начинает подпевать и насвистывать. Я очень завожусь от таких вещей, и мои голоса-вопилки тоже. Честно давлю их, пока хватает сил, а когда силы кончаются, роняю мокрую гармошку, зажмуриваюсь и визжу: «Трап на воду! Фургоны в круг! Орудия к бою! Пли!» На чем наше с Лордом музицирование заканчивается.

В тикающей после вопилки тишине открываю глаза и вижу Сфинкса, сидящего на тумбочке.

— Опять, — говорит он.

— Опять, — обреченно соглашаюсь я.


Разного рода выкрики поселились во мне с недавних пор. Иногда, наездившись по Дому и насмотревшись того и этого, очень хочется мужественным голосом рявкнуть: «Женщины и дети, в укрытие!» Какие женщины? Какие дети? Подсознание не уточняет. Хочется согнать их всех в укрытие, и все тут. Наверное, срабатывает аварийная служба генетической памяти. Или скажем: «Орудия к бою!» И представляются какие-то дряхлые катапульты. С потрясающей навязчивостью. Вообще-то, когда мне хочется что-то проорать, я ору, не сдерживаюсь. Лучше крикнуть пару раз и успокоиться, чем все время хотеть это сделать. Вот только стаю мои вопли нервируют. Никак они к ним не привыкнут.


— Где такое видано, чтобы трап спускали на воду? — умирающим голосом спрашивает Лорд. Немного позеленевший от того, что сидел слишком близко, когда на меня накатило.

— Вот именно, где? — возмущаюсь я. — Подсознание совсем отбилось от рук. Вдруг позарез понадобилось его спустить. И фургоны поставить в круг. А то нам всем пришел бы конец.

— Ты его спустил? — интересуется Сфинкс.

— Да.

— Фургоны поставил, как надо?

— Да.

— Ну и слава богу. Расслабимся до следующего раза.

Я вытираю гармошку. Удивительно душный день. Совсем нечем дышать. Лорд лежит, обмякший, под гитарой. Человечка без штанов он содрал, но клубничину оставил, и она торчит у него на глазу, как красная клякса. Курильщик ждет новостей с потолка. Македонский испарился.

— Эй, — говорю я Сфинксу, — ты видел Македонского в белоснежных одеждах? Такого чистенького и белого-пребелого, как жасмин?

Он кивает.

— И как тебе его вид?

— По-моему, он похорошел.

— Он еще волосы прилизал. Такое поведение ему не свойственно. Не говоря уже о том, что он всегда ненавидел белый. Подчеркнуто не переносил. Так что не притворяйся, что не понимаешь, о чем я.

— Может, он дает понять, что ему осточертело убирать за всеми? — не отрываясь от лицезрения потолка, предполагает Курильщик.

Опять этот прокурорский тон, подразумевающий океан не затронутых тем. К нашему счастью, не затронутых.

— Никто его не заставляет убирать, — говорю я. — И никогда не заставлял.

Курильщик молча усмехается. Даже не глядя в мою сторону.

Во втором пункте я, конечно, соврал, но ведь не специально, а по забывчивости. Уже не в первый раз за сегодняшний день хочется придушить Курильщика. Скоро это желание войдет в привычку.

— Я его заставлял, — говорит Сфинкс. — И Лорда тоже. И Лэри, если уж на то пошло. Только тебя почему-то пропустил.

— Интересно, почему? — вежливо любопытствует Курильщик.

— Действительно, интересно. Может, в связи с изменением имиджа Македонского самое время попробовать? Как насчет сегодняшней уборки?

Курильщик наконец переворачивается и являет нам сумрачный лик. Вернее, не нам, а Сфинксу. Смотрит на него с каким-то извращенным ожиданием, потом говорит:

— Если сможешь меня заставить. Как когда-то их. Чтобы потом даже Табаки говорил, что этого не было.

Потрясающе наглое заявление. У меня начинает чесаться нос, а в местах, отвечающих за мои действия и разговоры, выстукиваются новые вопилки: «Мародеров к стенке!» и «Пленных не брать!» Кое-как удается справиться с ними.

Сфинкс глядит на Курильщика с таким видом, что непонятно, то ли он сейчас убьет, то ли рассмеется. Просто смотрит. Он — на Курильщика, Курильщик — на него. Тишина капает тяжеленными каплями.

— Бог ты мой, — говорит Лорд уважительно. — Страсти какие.

Из меня выскакивает неуместное и подленькое хихиканье.

Сфинкс выключает фары, потом опять включает, переведя на нас. Ну, моргнул человек, обычное дело. Глаза веселые, даже хитрые. Так что, скорее всего, он засмеялся бы. Хотя в такой душный и жаркий день ни в чем нельзя быть уверенным.

Опять появляется Македонский. Садится на свою кровать.

— Эх ты, полярник, — говорю я ему. — Из-за тебя назревал конфликт. Жуть как не любим мы чего-то недопонимать. Так что если это такая форма протеста, ты так и скажи. А то Курильщик тут уже высказывается вместо тебя, и, между прочим, выяснилось, что у него аллергия на пыль.