Но оказалось, что день был безнадежно испорчен. Вместо стройной логической цепочки, которая так удачно собралась у него в голове, пока он медленно и с наслаждением просыпался — и чего, дурак, сразу не записал? — мысль кружила вокруг так неожиданно кончившейся картошки, отсутствия денег и, главное, омерзительной необходимости выходить на улицу. От одного только осознания того, что ему нужно будет одеться и покинуть квартиру, воротило с души.

Работа не клеилась, раздражение росло, промаявшись попусту за письменным столом часов пять, он понял, что, пока не устранит эту внезапно возникшую неприятность, к нему не вернется то спокойное и ровное расположение духа, которое уже месяц позволяло ему планомерно и методично выстукивать двумя пальцами на пишущей машинке четкие строчки диссертационного черновика.

Пришлось прекратить работу и снова двинуться на кухню.

Тщательный обыск кладовки, всех шкафчиков, ящичков и коробочек дал неутешительный результат: трав, как оказалось, больше не было, а на кухонном столе высились только две те самые трехлитровые банки, с которых, собственно, и начался его вынужденный холостяцкий быт. К этому моменту проклятый желудок уже выплясывал польку-бабочку, требуя немедленного заполнения хотя бы чем-нибудь съестным. И Николаю пришлось экспериментировать.

Первый опыт был неудачным: мутная жижа, в которую превратилась ложка муки и ложка сухого молока, разведенные водой, конечно же, пристала к сковородке — никакого масла в доме не было. Он в ярости соскребал сырые, грязно-белые лохмотья лопаткой и, от омерзения даже не прожевывая, глотал. Покончив с этой идиотской процедурой, плюхнул сковородку в мойку отмокать и пошел в отцовскую комнату. Но вид разложенных бумаг почему-то тоже вызвал отвращение, и, послонявшись по квартире в гнилых ноябрьских сумерках, он остановился перед телевизором.

Со времени отъезда жены и дочери Николай просто позабыл о его существовании и сейчас с любопытством смотрел в медленно разгорающийся экран. Когда изображение задергалось и поплыло черно-белыми мелкими квадратиками, да так, что у него даже резануло глаза, он подумал, что Анютка-таки перед отъездом успела до него добраться и что-то там покрутить. Но нет, в следующую секунду квадратики вспучились пузырем, треснули, и в образовавшуюся щель пролезла какая-то дьявольская рожа, принакрытая плохо прокрашенным блондинистым чубом. Иезуитски ухмыльнувшись, рожа шулерски предъявила в экран две свои ладони. Из них вылетели какие-то шарики с буквами, сложившимися в слова, которые Николай так и не успел прочесть.

Затем в кадре нарисовалась худая томная красотка в желтом костюме, сидящая, скромно склеив коленки, на огромном красном диване и через каждое слово, которое щебетали ее пунцовые губки, нарочито вставлявшая «а… ээ…». Николай долго вслушивался в белиберду, которую она несла, не сразу догадавшись, что ему предложено смеяться. Пока он соображал, что веселого в вопросах «Случалось ли так, что вам не удавалось спрятать под полой плаща свое помповое ружье?» и «Заклинивало ли у кого-нибудь патрон в стволе М-16?», в кадр влетел еще один плохо прокрашенный блондин и, мотая во все стороны, словно спаниель ушами, не слишком хорошо промытыми и расчесанными длинными лохмами, диким голосом стал что-то орать. Синий пиджак на золотых пуговицах, явно размера на два превышавший размах плеч дикаря, едва поспевал за безумными телодвижениями, которые совершал его хозяин. Блондин, какое-то время поорав и покривлявшись, неожиданно достал из-за спины автомат Калашникова и начал из него палить прямо в студию. Вместо ожидаемого вопля ужаса раздался дружный смех зрителей. И опять, пока Николай соображал, над чем же он тут должен посмеяться, девица в желтом костюме вдруг выхватила у дикаря автомат, как-то неприлично зажала его у себя между ног и стала издавать томные вздохи и охи, а буйный дикарь в синем пиджаке размахивал штык-ножом. Смех теперь звучал почти непрерывно, и Николай даже пожалел, что природа наделила его слишком тяжелым для этих шуток умом — судя по всему, людям, сидящим в студии, было искренне весело. Девица же внезапно бурно-бурно задышала, отчаянно-оргазмически закричала «да-да-да!» и, бросив автомат, завалилась за диван. Тут дикарь, свирепо вращая глазами и надсадно завывая, что, видимо, должно было показать, как он постепенно распаляется, последовательно сорвал с себя сперва синий пиджак, затем брючный ремень, белую рубашку, обнажив при этом волосатый торс с эффектными рельефными мышцами, и рыбкой нырнул вслед за девицей. После этого изображение снова зарябило черно-белым оп-артом, и стрела со страшным звуком вонзилась в «яблочко», расположенное в центре откуда-то взявшейся рулетки.

Николай нажал на кнопку, экран мигнул и так же неохотно, как включался, померк. Настроение было испорчено окончательно.

Он поплелся в комнату отца, с размаху плюхнулся на диван и нашарил на книжной полке над головой очередной пухлый том Толстого…

Однако уже на следующий день задача с поиском пропитания была решена. Оказалось, что сковородку просто нужно раскалять докрасна, и тогда мутная молочно-мучная взвесь образовывала по всей своей окружности ровную сухую лепешку, которая, присоленная, вполне годилась в пищу. Душевное равновесие было восстановлено, и Николай с азартом продолжил работу.

Теперь по утрам он готовил себе еду сразу на весь день, добросовестно растирая столовую ложку муки и сухого молока с водой в единую вязкую субстанцию. Своеобразный хлебный блин такого же омерзительного вкуса, каким было американское сухое «гуманитарное» молоко, вскоре стал привычен, и Николай теперь был озабочен только тем, чтобы этой адской смеси ему хватило как на можно более долгое время. Тут он как раз очень кстати вспомнил о тоскующей в выключенном холодильнике одинокой банке морской капусты.

Дождавшись, когда лепешка остынет, Николай аккуратно разреза́л ее на четыре части, три из которых оставлял на тарелке, накрыв целлофановым пакетом, а на четвертинку в три-четыре дорожки стелил волоски морской капусты. Теперь он не только смирился с ее «склизким» вкусом, но и даже пожалел, когда она, в результате такого экономного использования, через две недели все же закончилась. Чтобы «не оскотиниться», он честно брал из буфета тарелку, перекладывал в нее этот своеобразный бутерброд, кипятил чайник и заливал бурлящую воду до краев в свою любимую кружку. Со всем этим хозяйством — вот тут бы Ленка точно начала орать, что он решил завести с таким трудом выжитых ею из квартиры тараканов! — шествовал к отцовскому письменному столу, мгновенно с головой уходя в работу. Так, во-первых, проще было не замечать, что ты ешь, а во-вторых, сколько. Поэтому, «вынырнув» из своего увлекательного занятия, он частенько обнаруживал, что его «завтрак» не только давно съеден, но и вполне пора «обедать». И тогда, прихватив кружку и тарелку, он не торопясь следовал в обратном направлении на кухню, отделял от блина еще одну четвертинку, снова стелил четыре-пять зеленых «волосков» и опять кипятил чайник.

От полного одиночества, сосредоточенности и отсутствия возможности, а главное — желания куда-либо выходить его занятие становилось все интереснее и интереснее. Он стал нащупывать в том самом выставленном из «кандидатской» куске новые перспективы и возможности и так этим увлекся, что в иные дни стал свой бутерброд обнаруживать недоеденным, а кипяток в кружке — безнадежно остывшим. Тогда он решил делить блин на две части и уносить с собой в комнату сразу половинку: и правда, зачем было тратить драгоценное время на повторение всей операции четыре раза в день, если в голове стройным рядом чертились формулы, извлекались корни, брались логарифмы, вычислялись интегралы и во всем стремительном хороводе мыслей ему зачастую совершенно не было важно, жует он что-нибудь при этом или нет?..


То, что уже завтра ему будет совсем нечего есть, Николай обнаружил утром. Может быть, поэтому обошелся кружкой кипятка, ибо сама мысль о том, что надо будет где-то раздобывать денег и стоять потом в какой-нибудь очереди, для чего, естественно, ему придется выходить из дому в эту омерзительную серость, снова вызвала у него острый приступ тоски. Не привыкший лгать себе, он давно осознал, что, работая «запоем», тем самым попросту отгораживается от неприятно будоражащих его душу раздумий. Он, взрослый, неглупый, достаточно сильный человек с высшим и не самым «простым» образованием, пользующийся телефоном, имеющий в доме ванну и горячую воду, живущий в ХХ веке в собственной стране, по улицам которой не ездят танки и не носятся очумелые мужики с автоматами, а с неба на голову не сыплются бомбы, тем не менее почему-то голодает. И коль скоро эта тщательно отгоняемая мысль все же упорно время от времени его настигала, он покорно в который раз проходил в мозгу всю сложившуюся в последние годы в стране цепочку событий, в конце которой неизменно упирался в нечто мягкое, темное, податливое и в то же время совершенно не прощупываемое и не просматриваемое. Научный его ум, не привыкший пасовать перед загадками природы, атаковал это «нечто» то с одной, то с другой стороны. Однако всякий раз, казалось бы, верно выстраиваемая им логика неизменно обрывалась в одном и том же месте: между почившим в бозе СССР и новорожденной Россией находился какой-то искусственный темный провал, через который совершенно невозможно было перебросить никакой мысленный мостик. Странным образом более всего Николай уставал не от своего научного «мозгового штурма», который, как теперь предчувствовалось, мог привести его к открытию чуть ли не мирового значения, а именно от этих вот куда менее сложных и в то же время совершенно тупиковых размышлений. Они так серьезно раздражали его своей неразрешимостью, что порождали острое чувство униженной беспомощности, и это, в свою очередь, парализовало мозг и мешало работать. А посему, шлепнув на тарелку очередную порцию лепешки, он предпочитал как можно скорее вернуться к интегралам и логарифмам, которые пусть и несколько капризничая, но все же подчинялись его демиургической власти, в конечном итоге выстраивая на бумаге очертания совершенно новой, доселе никому не известной физической реальности.