Блин, конечно, пригорел. Когда Николай очнулся, над сковородой вился серо-сизый дымок. Пахло так, словно подожгли автомобильную шину.

— Черт-те чем нас эти америкашки кормят! — выругался Николай, переворачивая обугленный завтрако-обедо-ужин в помойное ведро прямо со сковороды. — И как дети это молоко пьют?

Воды в чайнике тоже уже было на самом донышке, поэтому он с досадой выключил газ, швырнул немытую сковороду в раковину, на ходу ляпнул рукой по выключателю и в сгущающейся мгле прошлепал в свою комнату к окну.

Свет за окном был нереальный. Под толстым-толстым, непробиваемым слоем низких, какого-то трупного цвета туч у самого горизонта небо словно неровно треснуло, и в образовавшуюся щель было видно, как заходит бледное, чахлое, омерзительно-лимонно-желтое, холодное дневное светило. В его неверном отблеске город принял вид какого-то космического безжизненного пейзажа, схожего с теми, что показывали в новомодных фантастических фильмах — тех самых, что из закрытых видеосалонов неуклонно-беспардонно перекочевывали на экран телевизора. Смотреть на это бесснежное (а ведь было уже начало ноября!) безмолвие не было никаких сил — тоска и без того уже защемила душу. Николай отшатнулся от окна.

— Черт… В этой стране все совсем безнадежно испохабилось… Даже погода!

Он обернулся к письменному столу, чтобы зажечь настольную лампу.

Бздзынь!

Стекла от разорвавшейся лампочки брызнули в разные стороны, мелким крошевом посыпав книги, тетрадь, разложенные на столе карточки, и, скользнув по спортивным штанам, в которых он бессменно провел целый месяц, ссы́пались в тапки.

— Черт!

Николай аккуратно «вышел» из тапок и теперь уже почти в полной темноте — охладевшее, съежившееся солнце успело закатиться! — добрался до выключателя верхнего света.

Но верхнего света тоже не было.

Почему он никогда не запоминал, что и где лежит у Ленки, когда она показывала? Гадай теперь, куда она могла засунуть эти гребаные свечи.

На ощупь пошарив по полкам кладовки, перечертыхав весь сервант, Николай, как был босиком, поплелся в кухню. Толстые, сырые, липкие свечи, как оказалось, лежали на самой нижней полке одного из шкафов, и он, с трудом отклеив одну от других, чиркнул спичкой. Крохотный неуверенный огонек вскоре пополз по плохо скрученному свечному фитилю и, набрав силу, внезапно короткой вспышкой ослепил Николая, держащего в руках постепенно разогревавшийся, горячими каплями плачущий стеарин, который наконец заплескал во все стороны желтовато-красновато-синим лоскутком.

Николай догадался прикрыть пламя рукой — правда, с непривычки, конечно же, не с той стороны, и поэтому поплелся в прихожую, ничего не видя. Пару раз безуспешно вывернув и ввернув пробки, он понял, что «выбило», видимо, на лестничной клетке. Тапки, полные стекла, остались в комнате. Пришлось нашаривать ботинки.

Входная дверь открывалась в душную стиснутую темень «предбанника» на три квартиры, а общая — в такую же безнадежную темень, которая стояла в квартире. Только она была больше и отдавала гулом пустого огромного лестнично-этажного пространства.

Где-то глубоко внизу кто-то придушенно матерился — видимо застрял в лифте.

Приподняв свечу над головой, Николай дотянулся до общего щитка и стал было разбираться, где же тут пробки его квартиры, когда услышал за своей спиной чье-то учащенное дыхание и вздрогнул от неожиданности: как к нему подкрался человек, а он не слышал?

Резко обернувшись, в колеблющемся свете свечи он увидел сперва угрожающе-взвитую над крутым бледным лбом тугую кипу черных пружин, огромный даже для этого крупного лица нос и, наконец, неестественно блестевшие два черных глаза, в упор смотревшие на него.

— Тамара Викторовна! Напугали!

— Простите, Коля! — Тамара Викторовна в накинутом поверх спортивного костюма банном халате, расцвеченном крупными розами, от смущения переступила своими большими ногами в нежно-поросячьего цвета пуховых тапочках. — Вы были так увлечены… И к тому же темно…

С соседкой у Николая были, в общем-то, вполне дружелюбные отношения. Она занимала в их «блоке» оставшиеся две квартиры, соединенные в одну специально пробитой внутри дверью. Такая привилегия ей полагалась потому, что она являлась профессором педагогики и приемной матерью сразу восьми разновозрастных оболтусов, старшему из которых уже явно было под двадцать, а младшо́й еще ходил на горшок. Долгое время с того момента, как эта странная компания появилась в их доме, соседи с наслаждением чесали языки, недоумевая, каким образом этой высокой, сутулой, с нескладной фигурой, с какими-то непомерно крупными и длинными руками и ногами женщине, одной, без мужа (который и был ли когда-нибудь — этого никто не знал!), надавали на попечение столько сирот. Естественно, предметом особого раздражения являлось и то, что эта странная «семья» занимала сразу две квартиры.

Через некоторое время подъездные кумушки от «глубокого недоумения» перешли к «хроническому умилению», начав бесконечно ставить «сироток» в пример своим ро́дным сыновьям и внукам, тем самым доводя их до исступления. Да и как было не умиляться, когда эта своеобразная разномастная компания демонстрировала образцы высочайшей культуры поведения, слаженности отношений и предельного почтения к окружающим.

Например, в какой-нибудь выходной день, когда во дворе играли дети и лавочки, как всегда, были плотно укомплектованы изнывающими от скуки мамочками и бабушками, из подъезда вдруг появлялся самый старший — чаще всего в пиджаке и при галстуке. Почтительно склонив хорошо причесанную, с идеальным пробором голову, он желал соседкам доброго дня и неспешно, ловко раскладывал вынесенную из дома сидячую прогулочную коляску. Затем опирался на ее ручку и замирал как изваяние, мечтательно глядя куда-то вдаль. В этот момент все девочки старше двенадцати лет, оказывавшиеся во дворе, тихо млели в сладкой истоме, уже представляя себя рядом с этим костюмом в ослепительном подвенечном платье. А у кумушек спирало от зависти дыханье: их сыновья и внуки, вечно встрепанные, с фингалами под глазами, с портфелями без ручек и оторванными карманами школьных пиджаков, выкрикивающие какую-то сумятицу, конечно же, не шли ни в какое сравнение с этим благовоспитанным и статным юношей.

Затем из подъезда показывалась большая дебелая девица лет пятнадцати с удивительно красивыми черными глазами и ослепительной бело-молочной кожей округлого, как полная луна, лица. У нее на руках чистенький, опрятненький, тихий и при галстучке, крутил головой светловолосый, голубоглазый и, невзирая на свой юный возраст, удивительно вежливый — никогда не забывал прошепелявить «ждраштвуйте»! — мальчонка, которого она очень бережно, какими-то почти танцевальными, неспешными, округлыми движениями осторожно сгружала в коляску, где он замирал, не крича, не суча ногами, не требуя игрушки или «на ручки».

Вслед за ними бодрым шагом — и тоже при галстуке! — показывался ребенок явно кавказской национальности лет двенадцати, который бережно тащил виолончельный футляр чуть ли не больше его самого и, как и старшие родственники, почтительно поздоровавшись с соседками, замирал в ожидании. После являлась опрятно одетая, с двумя старомодными косичками на голове, некрасивая девочка лет десяти, которая несла большую хозяйственную сумку. И наконец, нарисовывалась сама Тамара Викторовна: большая, величественная и одновременно какая-то зажатая, неловкая, сутулая. Еще больше сгибаясь, чтобы взяться за ручки коляски, она все тем же кротким тихим голосом желала всем присутствующим приятного дня и тихо (а никто никогда и не помнил, чтобы Тамара Викторовна повысила голос!), но очень твердо и категорично спрашивала, все ли дети поздоровались с соседками?

Оторопевшие от такого зрелища и разомлевшие кумушки согласно кивали, забывая, что последняя девочка здороваться не стала, ибо, видимо, редко выбиралась из какого-то ей одной ведомого внутреннего мира, в который она и смотрела внимательным, слепым для мира внешнего, чуть косящим взглядом.

— Мамочка, я сам повезу! — аккуратно вытесняя Тамару Викторовну, говорил внезапно оживший старший мальчик, и она царственно уступала ему эту миссию, оглядываясь в поисках своей сумки, которую тут же ей подавал мальчик с виолончельным футляром.

— Спасибо, мой дорогой! — едва слышно говорила Тамара Викторовна. — Тебе, наверное, уже пора на урок? Вениамин Михайлович тебя заждался.

— Да, мамочка! — склонив голову с идеальным пробором, как у старшего брата, отвечал мальчик. — Позвольте, я пойду.

После этого Тамара Викторовна подавала ему руку, он, придерживая футляр, церемонно и по-старинному прикладывался к ней с поцелуем и, с достоинством всем кивнув, неспешной походкой удалялся.

— Ирочка, ну что же ты будешь носиться с этой чудовищной сумкой? — ровно и кротко спрашивала Тамара Викторовна.

И, к удивлению, Ирочка ее не только слышала, но и мгновенно выныривала из своих неспешно текущих грез и послушно укладывала хозяйственную сумку на нижнюю полку коляски:

— Да, мамочка, конечно, ты права. В магазине развернем.

— Все ли готовы? — спрашивал старший.