Да, семья дяди Вичи. Я думаю, бабушка с него слово взяла, что он меня не оставит, вот он и взял. А там, видимо, жить было уже совсем невозможно. При мне у дяди с женой его, тетей Таей, Таисией Сергеевной, брат мой двоюродный родился — 31 декабря, в ночь на 1 января, с 1920-го на 1921 год. А до этого за три года родилась еще дочь, Мария. И так я застряла в этой тихоновской семье до конца.
В школу я начала ходить первый год во Владимире, это, видимо, 1919 год. В школе нас чем-то подкармливали, помню, какие-то кусочки сахара давали. Голодное же было время. Чему-то нас учили в школе, но запомнилось, что чем-то нас подкармливали. Во всяком случае, когда меня привезли в Москву, я ходила уже не в первый класс. Московскую школу я уже помню, я ходила в Кисловский переулок — это была бывшая гимназия Травниковой.
А жила я тогда в Шереметьевском переулке, в той самой квартире, которую в 1903 или 1905 году дядя мой получил от университета. Причем эта квартира у нас уже была частично уплотнена. После войны это было всеобщее — переселение из подвалов и прочее. Трехкомнатная квартира была, и в одну из комнат к нам подселили. Разные были жильцы — менялись. Я жила с дядей, его женой и детьми. В отселенной комнате — это чужие люди жили, а у нас оставалось две большие комнаты, одна комната была перегорожена, там был такой закуточек, в котором ютились дети…
В университет я поступила в 1926 году, а кончали мы в 1931-м. Полагалось 6 лет учиться, а мы кончали в ускоренном порядке, у нас была сокращенная программа.
В 1932 году началась моя замужняя жизнь. Мой муж, Анатолий, на пять лет меня старше, он инженер-стекольщик был, специалист по стекловаренным печам. Он был взрослый человек уже, работал на стекольном заводе. Сын Андрей родился в 1935 году, не сразу. Ну, и я работать пошла после окончания в лабораторию при Проектном институте гипрогазоочистки. Эта лаборатория — прародитель нашего теперешнего института, ВНИИОгаза. Там я и проработала, по существу, до декретного моего отпуска.
«Если б я повернул не туда, то попал бы в детский дом»
— У Андрея постоянно няньки были, — рассказывала Татьяна Константиновна. — Разные няньки. Вот последняя нянька его, с которой мы потом были вместе в эвакуации, была очень хорошая женщина, хорошо она подошла. Поля, Полина. У нее был сын, Витька. А жили мы тогда на улице Смирновка, в районе Рогожской заставы. Шоссе Энтузиастов теперь — в тех краях. В свое время каторжная застава была… Рогожская застава, по-моему. Это такой промышленный район, и там находился стекольный завод, на котором муж работал. Сначала у нас была отдельная комнатенка, там Андрей родился. Но очень быстро нас переселили в коммунальную квартиру, не бог весть какую, но там было уже удобнее. Там было несколько семей, жили мы очень дружно, люди все с завода. Это был поселок при заводе. Ездили до станции Карачарово по железной дороге.
А потом переселились на Сходню. Весной переехали на Сходню, а летом уехали в эвакуацию. Это был 1941 год. Весь завод переселился, почему на Сходню уехали, и там квартиры давали, приемлемые квартиры были вполне. Не помню уже точно, но было жилье, которое нам годилось.
В коммуналке на Смирновке нас было 4 семьи, жили мы очень дружно, никаких ни ссор, ни свар не было. У всех были ребятишки, человек пять было ребят. И вот Поля эта как раз и ее сын жили, прекрасно все устраивались. Андрей был самый маленький из детей, другие были постарше его, но все такие погодочки. И он буквы стал учить — старшие учились по букварю, и он, глядя на них, тоже буквы учил. В общем, читать он выучился, глядя на старших.
А когда мы переезжали на Сходню, старшие уже в школу ходили, а Андрею исполнялось шесть лет. Весной 1941-го ему исполнилось шесть лет. Тогда в школу он еще не ходил. Прожили мы там очень недолго, потому что началась война.
На вопрос В. А. Успенского, где прошло его детство, Зализняк отвечает:
— В Москве и в эвакуации: сперва в Татарии, недалеко от Елабуги и Набережных Челнов. Сами понимаете, какая это деревня. Завод отца моего туда был эвакуирован. Поскольку в войну стекловарение было направлено на обслуживание военных самолетов, то он не подлежал мобилизации.
ВАУ: И что, в этой деревне варили стекло?
ААЗ: Нет, никакого стекла там не варили, туда были отправлены семьи сотрудников. А куда эвакуировался завод, я, конечно, сейчас уже не помню. Мы отца не видели во время войны, он был на своем военном заводе, приезжал только время от времени. Вообще у меня остались воспоминания. Я, конечно, помню хорошо и день начала войны. Под Москвой, на Сходне мы жили. Я помню яркий солнечный день, раннее утро, солнце — и что-то они слушают по радио… Мне шесть лет. И совершенно непостижимый диссонанс между этим вот солнцем и радостью и — печально-тяжелыми лицами у мамы моей и у отца. Потом я понял, но это уже было сильно позже, что это была речь Молотова. Мы еще успели посидеть в траншеях под Москвой, вместо бомбоубежища были какие-то траншеи во время бомбежек. Это я запомнил. У меня такое есть детское воспоминание, что идет воздушный бой над нами; трассирующие пули, какой-то способ остановить этот немецкий самолет, я сейчас не понимаю как, но каким-то образом гибли же самолеты. И отчетливо помню, как выглядываешь… это был военного типа окоп, в котором можно было, пригнувшись, оказаться ниже на земле… и помню, что тогда же, ближе к ночи, — ну, Сходня все-таки от Москвы примерно 20 с чем-то километров — зарево пожара. Это был конец июля — начало августа 1941 года. А потом — помню, что уже каким-то образом мы плывем на барже по Волге. Помню место, когда Кама впадает в Волгу. Баржа должна была повернуть и пойти по течению вверх по Каме.
А перед этим был момент, который мама моя всегда вспоминает с содроганием, до сих пор. Кажется, дело было в Нижнем Новгороде, в Горьком, — впрочем, не могу быть уверенным, что точно помню, — где нужно было… Возможно, что это было перед посадкой на баржу, возможно, что до Горького нас довезли поездом. Сейчас уже не могу вспомнить. И был момент, когда нужно было 2 или 3 километра пройти пешком. И поскольку дети не могут, им трудно это сделать, то было приказано всех детей оставить вместе, их привезут. Люди пусть идут пешком, а детей привезут. Деталей уже не помню. С какого-то момента моя мама забеспокоилась и из этого пешего похода вернулась — и встретила меня на полпути на улице. Я каким-то образом прокрался, ушел из этого сборища детей и пошел за мамой сам. Куда-то, неизвестно куда. И она меня встретила, возвращаясь туда. Если б я повернул не туда, а туда, то попал бы в детский дом.
…Я вспомнил некоторые детали. Это мало что меняет, но все-таки. Детей тогда, как мне рассказывала моя мама, все-таки посадили и отвезли. И провезли эти километры. И там караулили, на новом месте. И там, на новом месте, дети должны были ждать, когда пешком придут родители. Моя мама не возвращалась — видимо, это у меня уже аберрация воспоминаний. Они всё шли, и моя мама с ужасом увидела, не доходя до того места: по дороге навстречу идет мальчик, и это я. Там я каким-то образом выбрался из этого оцепления и пошел куда-то такое встречать маму. Мама моя содрогается каждый раз от мысли, что, пойди я по другой улице, все — детский дом.
Татьяна Константиновна, рассказывая об эвакуации, тоже первым делом вспоминала эту же историю:
— Очень быстро нас отправили в эвакуацию. Примерно где-то в конце июля начались разговоры об эвакуации, были всякие панические страхи, что в Москве пожары, то-се. Нам по радио передавали, где и что. И на работе было уже постановление, что всех таких вот мам с детьми надо долой из Москвы. И в организованном порядке нас в июле месяце всех из Москвы вывезли. Погрузили на громадную баржу и водой отправили. Якобы в Чебоксары, а на самом деле мы попали в куриный совхоз в Челнах, на Оке. До Татарии нас только довезли.
Я не помню, как так вышло, что нас к месту погрузки на эту баржу порознь привозили: детей отдельно, матерей отдельно. Только помню, что приехали, гляжу — где Андрей? А он один бегает где-то между грузовиков, один совсем. Я просто испугалась: как же так, ведь он потеряться мог! Ему шесть лет всего. Как я могла такое допустить? И так я разволновалась, что и не помню, как мы на этой барже плыли.
Мы попали на место уже где-то, наверное, в августе, в эту деревню на месте. Еще успели картошку убрать, смородину еще застали. Нас распределяли по деревням. Мы оказались в деревне Дмитровка. Это была русская деревня, в отличие от соседней, — там вперемешку были русские и татарские деревни.
Местные жители войне были рады скорее. Там были зажиточные люди, и они были настроены так: придет Гитлер и разгонит колхозы. Вот до колхозов было так хорошо, вот это наше поле… Они свою картошку всякими удобрениями удобряли, но сами ее не ели — только на продажу. Она такая большая выходила, жирная, красивая. А ели они колхозную, помельче. Она поздоровее. Ну и мы на поле ее собирали. Там как? Соберешь девять ведер, десятое себе бери.
Но к нам там относились терпимо. Наверное, особой радости мы не доставляли, но, может быть, и не досаждали чересчур, потому что мы там что-то делали по возможности, старались работать. Зима была очень холодная, даже еще по тамошним временам считалась холодной — и в Москве, и там.