Андрей Зализняк, 1948 год


Весной муж мой приехал туда, когда началась навигация, когда можно было доехать; он приехал и увез нас оттуда к себе. За эту зиму их уже переселили, стекольный завод вывезли в Мончаж.

Завод из-под Сходни эвакуировали, переселили на пустое место, и вокруг этого пустого места возник поселок. И поселок этот потом стал называться город Натальинск. Я не знаю, сохранилось ли название, но это был, по существу, поселок вокруг завода. А до Мончажа там еще надо было добираться, Мончаж — это районный центр, административный, так сказать.

Там еще был такой эпизод, в жизни тамошней. Андрея укусила собака, про которую было подозрение, что она бешеная. Подозрение неправильное, но собака укусила его и укусила еще одного мужчину. И тамошние врачи тут же категорически отправили его на прививки. В поликлинике: что делать? Поскольку собаку быстро убили, про нее ничего не известно, а подозрение на бешенство — надо делать прививки. И Андрея пришлось отправить в больницу в Мончаж, и он там пробыл две или три недели, пока ему делали уколы против бешенства. И я туда ездила, его проведывала. Вот такое было у нас происшествие с этой собакой.

Я, как приехали в Мончаж, так сразу стала работать в лаборатории при стекольном заводе, на чисто аналитической работе. И Андрей там в школу ходил. При заводе была школа. Ведь при заводе поселок уже был — самостоятельная единица, так что и школа была.

Чем мы только там ни занимались! Свечки делали. Мыло варили. А мыло — это была очень существенная вещь. Знаете, в войну что это было — мыло! В войну все было ценно.

И прожили мы там с Андреем… Анатолий с заводом уехали раньше, мы потом оставались одни с Андреем. Там часть завода оставалась, часть возвращалась на Сходню, и муж мой с какой-то частью завода уехал. А нам было не так-то просто уехать. В те времена ведь было не просто — куда захотел, туда и поехал. Не то времечко. Двинуться с места — это знаете, какие разрешения нужны были? А потом, и некуда было. Там у меня все-таки была работа, было жилье, было какое-то положение — не было и смысла уезжать оттуда. И Андрей еще в школу ходил.

«Страх был, что хозяин узнает»

— А когда вы вернулись, вам дали жилье на Курбатовском? — спрашивал В. А. Успенский.

ААЗ: Не сразу. Сперва это была тоже еще Сходня. Причем там не было никакого жилья, мы просто снимали комнату у хозяев, прежде чем отцу моему, со всеми его инженерными достоинствами, дали комнатенку в Москве, которая по нынешним представлениям, конечно, ничем не отличается от собачьей конуры. Это была полуподвальная, полуподземная комната в такой развалюхе. Там мы прожили уже с 1945-го. Вернулись из эвакуации в 1944 году, год прожили на Сходне, снимая помещение. Мне было уже примерно 9–10 лет. Там я помню среди прочих эпизод, связанный с тем, что надо было тайно включать плитку. А плитка была такая, которая сейчас произвела бы впечатление: это была украденная на заводе плита, ну, заводского масштаба, которая нагревала всю квартиру, как печка. Такая плитка, конечно, забирала электричество. Единственный способ контролировать, чтобы люди этого не делали, было то, что ходили контролеры, ловили тех, у кого такие плитки, потому что, конечно, у других тоже были. И моя задача была — сидеть на верху дома и смотреть, не идет ли контролер, потому что плитка включалась на короткое время — минут на 20: было достаточно, чтобы нагреть дом.

ВАУ: Как, а счетчик ничего не показывал?

ААЗ: Какой счетчик, бог с вами! Какой счетчик в 1945 году?

ВАУ: Как, за электричество никто не платил в 1945 году?

ААЗ: Я не знаю такого понятия «платить за электричество». Платил не знаю кто. Хозяин. Конечно, не за то, сколько он истратил. Потому что кто мог в 45-м году поставить столько приборов, чтобы узнать, кто сколько истратил? Ходили специальные люди, которые ловили. Сама плитка не могла бы стоять на видном месте, она стояла внутри печки. А печка запиралась заслонкой на случай, когда являлся контролер.

А дальше было то, что в какой-то непрекрасный день загорелись провода. В доме был один я. Загорелась стена около проводов. Ну, таким еще не бурным пламенем, но активным. Я совершенно отчетливо помню, что у меня был страх, но совершенно не тот, что можно предположить. Этот страх был таким, что хозяин узнает. Все остальное мне было совершенно… Поэтому я должен был не просто гасить это, а гасить таким образом, чтобы наружу не выходило никаких признаков гашения. Мне удалась эта задача. Помню, что я горд был собой необыкновенно. Необычайно был доволен собой, что я тяжелое испытание выдержал правильно: никому не стало известно, что был пожар. Это очень хорошо я запомнил. Потом мне стали объяснять, что мальчик молодец, все погасил. Это мне не приходило в голову — ничего кроме того, что я правильно соблюл конспирацию. Воды ведь тоже не было, надо было идти куда-то за водой. Это я помню так живо, как будто это было несколько дней назад. Вот эту стену, залитую не пламенем еще живым, а таким красным калением, которое поднимается по проводам кверху. И ведь все деревянное ж было, весь дом деревянный.

— После эвакуации на Сходне, уже в другом месте, — вспоминала Татьяна Константиновна, — мы года не прожили и переехали в Курбатовский переулок. От завода нам дали помещение, комнату в коммунальной квартире, и мы там втроем жили вначале, с Андреем.

«Нашу дружбу лучше бы называть любовью»

— Ну, поступил в школу, стал ходить, как обычный школьник, — рассказывает Зализняк Успенскому. — Школа оказалась через дорогу от нашей этой комнатенки подвальной, поэтому комнатенка очень быстро стала клубом. Потому что после школы сразу уходить по домам — это настолько глупо по сравнению с тем, что можно заявиться ко мне. Родителей нет, все на работе. Мне оставлена еда, про которую строго наказано, что надо ее съесть. А я ее ел плохо. И все помогали.


Справа налево: ААЗ, Леонид Никольский, Анатолий Абрамович; 1951 год


ВАУ: И много людей приходило?

ААЗ: Ну, десяток, наверно.

ВАУ: И кто же были эти люди? Они остались потом?

ААЗ: Потом остались. Не все десять, конечно. Пять человек, при этом один из них на самом деле не был в классе, но включился в эту компанию позже. Это Гелескул. Он включился через Адольфа Николаевича, который сам ушел. Они как бы обменялись: Адольф Николаевич ввел Гелескула… Да. Михаил Михайлович Рачек, Толя Абрамович и Леонид Никольский. Это была компания, которая через какое-то время присвоила себе имя «Курозад» — специальное сокращение: Курбатовское общество защиты дарований.


Пятеро. На всю жизнь. Они на всю жизнь.

Один из последних оставшихся в живых школьных (на всю жизнь!) друзей Зализняка, Леонид Алексеевич Никольский, по кличке Чиж, вспоминает:

— После войны все, как Заля, возвращались в Москву. И, возвращаясь в Москву, попадали в сумбур, в эту свалку человеческих сословий, культур различных. Заля попал ведь в рабочий район. И вот из этого человеческого материала, что называется, вот что есть на Красной Пресне — из этого и делай себе друзей. И люби их потом еще всю жизнь!

Они переехали в начале года. Скорее всего, это конец четвертого класса, но какие-то дружеские связи завязались не раньше пятого. Мне кажется, что в этот период даже, как еще в самом раннем детстве, нас связывали больше такие случайности. И с Андрюшкой мы сблизились, потому что рядом два двора, лазейка — дыра в заборе, и все. Это, грубо говоря, удобно было. Мне было любопытно: новый человек, рядом живет. Соседи. Я заглянул во двор, пригласил к себе… И так далее. И там уже был приятель — это Мишка Рачек.

Михаил Михайлович Рачек

— Мишка — это была совершенно особая статья, — продолжает рассказывать Леонид Никольский. — В этом смысле я был нейтральной фигурой. Условно говоря, такой вот никакой ученик, не какая-то яркая фигура в классе. Я к тому времени уже пробовал на гитаре что-то играть, напевал что-то такое. Это уже было здорово для пятого класса. Тогда это была большая еще редкость: гитара, да и вообще песни, особенно если иметь в виду наш репертуар. Со мной можно, по крайней мере, не скучать. Мишка в этом смысле, да и по всем канонам, антипод. Это абсолютно из другого мира человек. До самого последнего времени, даже когда для нас это уже было совершенно нормально и Мишка был ближе некуда, тетю Таню, Залину маму, ее подруги все еще спрашивали: «А почему Мишка? Почему Мишка?!»

Я бы не сказал, что он был хулиган, потому что там действительно была Пресня, район хулиганский. Не хулиган — непутевый. Если его вне контекста компании смотреть и не знать, например, что он друг Андрюхи Зализняка, то любая воспитанная мама сказала бы: «Ты с ним не водись!» Но невоспитанная мама — и моя, кстати говоря, тоже, — у кого есть чутье материнское, они вообще в это дело не лезли. Вот этот естественный выбор их ребенка был для них законом. Поэтому и моя мама, и тетя Таня никогда ни слова… А с точки зрения постороннего человека, это непутевая личность, абсолютно. Я уже не говорю о том, что безумный ученик. Вот из тех дерганых, которых вышвыривают, переводят из класса в класс. Он, кстати, в седьмом классе уже у нас не был, его просто перевели: он передрался, переругался со всеми учителями. Он бросал чернильницу в них. Он до тех пор, пока не повзрослел немножечко, чуть-чуть не окреп, нервический был. Наверное, можно было бы назвать и семью неблагополучной, на самом деле.


М. М. Рачек, 1950-е гг.


Я бывал у него дома, знаю, что отец какой-то где-то в спецорганах работал, но небольшим чином. И, видимо, был уже списан, потому что просто не просыхал, пил. Мама была, видимо, раньше красивой женщиной, и он ее бил. Тяжело было. Но Мишка так любил своих друзей! Как будто бы какой-то человеческий талант спасал себя вот в этих дружеских отношениях, потому что так, как Мишка был привязан к своим друзьям, и как он любил, и как это видно было, как он гордился… Это было его главное достояние и главное завоевание в его жизни — его друзья. И вот это я только к большой уже старости стал понимать, как дорого это стоило тогда, — когда в четвертом, в пятом классе ты переходишь в подростковый возраст, абсолютно чужой, абсолютно непонятный, невнятный мир, который еще нужно самому каким-то образом окучить, собрать вокруг себя… Из чего, из какого материала — совершенно непонятно. И главное, как я теперь понимаю, что мы все искали — мы искали такой гарантированной, что ли, привязанности, любви, как в семье, в доме, от ближайшего окружения. И тот, кто нес в себе это умение любить… Я до сих пор считаю, что нашу дружбу лучше бы называть любовью, на самом деле.

О Михаиле Рачеке вспоминает также уже более поздний, университетский друг Зализняка, математик Владимир Михайлович Тихомиров:

— Много раз Андрей жаловался на свою память. Что он плохо запоминает стихи, например. Как-то ему довелось прочитать у Пуанкаре, что математику не нужна какая-то особенно замечательная память. Андрею нравилось, что при этом Пуанкаре ссылался на себя (что у него, Пуанкаре, память неважная). А о том, какова профессиональная память Андрея Зализняка, я узнал от Рачека.

Он устроил такую экзекуцию над своим другом. Андрей много раз говорил, что среди европейских языков он хуже всего знает немецкий. Так Миша с каким-то помощником, знавшим немецкий язык, выписали на каком-то листе бумаги тысячу немецких слов, стараясь подбирать не очень употребительные. Он предоставил другу какое-то время на изучение списка. А потом отобрал список и заставил Зализняка восстановить его. Андрей (как мне помнится из рассказа Рачека) правильно восстановил 95 процентов списка. Но Мишка задумал иное. Спустя месяц он предложил Андрею еще раз восстановить свой список. С неслыханным восторгом Миша выкрикнул мне: «Он восстановил 90 процентов!»


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.