Мария Галина

Куриный Бог

Ригель

Колючий клубок белого света так и висел, запутавшись в ветвях, а значит, был не бортовым огнем, как подумалось поначалу, а звездой. Или планетой.

Но до чего же, зараза, яркая!

Потому что здесь нет светового сора. Даже к железной дороге, если пехом, только к утру выйдешь. Зато полно грибов и ягод, чистая холодная речка, дружелюбные поселяне. Правда, дружелюбные поселяне только вон в тех домах, а сколько пустых домов, еще крепких, и с этим надо что-то делать.

Человек энергичный и с коммерческой жилкой (когда-то таких называли деловарами), Ванька-Каин оказался в душе романтиком: деревня должна была стать местом для своих. Если уломать людей с именем, подтянутся и всякие снобы, ну, те, которым важно небрежно бросить: я живу рядом с таким-то, знаете такого-то? Место станет модным, можно будет вложиться в обустройство, в городе уже давно жить невозможно, а тут доступно работать удаленно, и вообще… Короче, все, о чем говорят деятельные и деловитые в предчувствии всеобщей гибели городов. Непонятно только, опасался Ванька всеобщего обрушения или, напротив, тайно его жаждал — оно стало бы оправданием его хлопотам и страхам.

Никого с именем заманить не удалось, и крепкая изба на пригорке досталась им с Джулькой. Теперь Ванька-Каин будет рассказывать потенциальным покупателям — мол, вон там, на пригорке, профессор с женой живет, из Америки приехали.

Им-то с Джулькой на самом деле нужна была всего-навсего недорогая однушка в пределах кольцевой, но цены, пока он болтался по заграницам, взлетели до небес. Хуже, чем в Нью-Йорке, ей-богу!

Комар зазвенел над ухом, и он машинально отмахнулся ладонью.

Пахло сырыми тряпками — от матраса на железной кровати с панцирной сеткой и тронутыми ржавчиной латунными шишечками, от кухонного полотенца, от его собственной куртки, даже от спальника, который никак не должен был отсыреть, потому что waterproof и к тому же какой-то хитрой дышащей системы.

А ведь в Штатах его раздражал этот их всепроникающий запах стирального, что ли, порошка с отдушкой, какого-то моющего средства, пропитавшего даже гудрон велосипедных дорожек. Он глядел на аккуратные газончики, утыканные, как столбиками, наглыми серыми белками, ненавидел пластиковую траву, грозные таблички «No smoking!» и истеричное стремление к чистоте.

К тому же он привык улыбаться. Недавно толкнули в маршрутке — улыбнулся, сказал: «Извините!», и тот же самый, кто его толкнул, вместо того чтобы улыбнуться в ответ, спросил: «Ты что, совсем мудак?» Он так удивился, что опять сказал: «Извините!», простить себе этого до сих пор не мог, надо было с ходу в рыло. Стал, чуть что, сам посылать, агрессивно, с напором, и легче сразу сделалось.

А Джулька, дурочка, так и продолжала улыбаться. Джулька, впрочем, человек легкий. «Ах, я так себе все и представляла! Look here, izba (только американская славистка умудрится так смешно и торжественно, так трогательно произнести слово «изба») из настоящих breven, серо-бурых, местами даже зеленых! Настоящая русская petch, только подумай!»

Печь не хотела растапливаться, дым валил в комнату, позвали Ваньку-Каина, он позвал дядю Колю (в каждой деревне есть такой дядя Коля, молчаливый, небритый, почти беззубый, неопределенного возраста, в чем-то сером и пахнущем сырыми тряпками). Тот вылез на крышу, поковырялся в трубе, а потом предъявил им темное, оказавшееся мертвым грачом. Растрепанные перья, сухие косточки. В останках птицы было что-то изначально неживое, словно распавшаяся плоть обнажила искусственный каркас.

Много жизни, и вся какая-то механическая. Комары, зудящие на одной высокой ноте; златоглазки, с тупым упорством бьющиеся о стекло, ночью пытающиеся влететь в освещенную комнату, а утром — вылететь наружу; и еще кто-то невидимый, тикающий прямо над ухом в глухую ночную пору…

Но печки он стал опасаться. Тем более, как Джулька ни старалась, все получалось либо сырым, либо подгоревшим… С электроплиткой на две конфорки она справлялась не в пример лучше, а вечерами они включали масляную батарею — вечера тут холодные даже летом. Но как следует просушить, прогреть дом так и не удалось. Сырость оставляла ощущение нечистоты, словно бы все было захватано липкими пальцами.

Это такой отпуск, говорил он себе, вытягивая из колодца серое оцинкованное ведро, — стены сруба были скользкими, и вода тоже как бы скользкой, с душком.

Вечером обедали у Ванька-Каина. Ванька тоже был женат вторым браком, на бывшей своей практикантке, коренастой, круглоголовой, темноволосой — есть такой тип московских женщин, к ним с самого их девичества друзья обращаются «мать». Ему такие скорее нравились, была в них надежная неброская женственность, но Джулька с новой Ванькиной женой не подружилась, хотя обе старались, он видел.

Бабы — дуры, сказал Ванька, когда он мимоходом пожаловался, что, мол, не ладится что-то у девок и это плохо в перспективе.

Ванька-Каин имел мечту собрать здесь на Рождество друзей и всех их и своих детей от прежних браков, новых жен, старых жен; пока же занимал себя тем, что ремонтировал второй принадлежащий ему дом, который он купил, именно чтобы было куда селить гостей. И чтобы шашлыки на морозе, святки, горелки и что там полагается и всем хорошо и весело.

Ели щи, кашу и пироги. Ванька-Каин, хотя и остался пьющим, сделался большим сторонником правильной жизни, собирал и солил грибы, вымачивал бруснику и уверял, что предки меньше болели, потому что томленое в печи лучше жареного.

Он опрощается, как Лев Толстой, — сказала по возвращении Джулька с некоторым уважением.

«Р» она выговаривала неправильно, мягко, для англоговорящих самые проблемные звуки — «р» и «в». Ну, и еще загадочные «ы» и «щ».

Джулька во всем находила параллели с русской классикой. Сам-то он эту классику не знал и не любил — в школе перекормили. До него у Джульки был роман с обитающим в кампусе русским поэтом, poet in residence, они специально нанимают живого поэта — не преподавать, а чтобы он просто ходил среди студентов, красивый и вдохновенный. Но поэт оказался психопатом и алкашом. Они, собственно, и с Джулькой познакомились на каком-то party, когда поэт-резидент начал ломать ей руку, просто так, just for fun, пришлось дать в рыло. Джулька плакала, говорила: ничего, it’s nothing, он на самом деле хороший, оставь его, я сама, сама… На следующий день они случайно столкнулись в кантине, рука у нее была перевязана, из-под повязки разливались багрец и синева…

Сейчас она жгла во дворе всякую дрянь: весь выметенный-вынесенный из дома невнятный мусор, отсыревшие газеты, клочья обоев в мелкую зеленую клетку, разлезшуюся половую тряпку, а заодно сухие ветки, щепочки, даже полусухую траву, от которой шел мутный едкий дым. Но ей нравилось — Джульку вообще тянуло к живому огню, она все время порывалась устроить на дворе барбекю, и история с печью очень ее расстроила.

В отсветах костра ее бледная кожа порозовела, в рыжих проволочных волосах проявился багрянец. Джульке вообще как бы чуть-чуть не хватало огня: бледная кожа сплошь в мелких родинках, бледные запавшие виски, бледные губы… Она была похожа на школьницу-анорексичку, ее хотелось накормить и обогреть, а не хватать и тащить в постель, и оттого в их отношениях был странный привкус инцеста.

Пламя, гулявшее в трухе, как бы снабжало ее огнем.

Скоро ей здесь надоест. И что тогда делать?

— Тебе не скучно здесь? — спросил он на всякий случай.

— Нет, — она отвернула голову от костерка и улыбнулась. — Мы как пионеры. Это интересно. А правда, что он говорил про элиенс?

Ванька-Каин, сколько он его помнил, генерировал сценарии апокалипсиса и вчера за тарелкой щей уверял, что за орбитой Юпитера обнаружены огромные космические корабли, числом три, и скоро их каждый чайник сможет наблюдать в школьный телескоп, потому что они летят сюда и прилетят то ли в двенадцатом, то ли в четырнадцатом, и вот тогда всем кранты, потому что такие большие, просто громадные корабли не прилетают просто так. Это, Джулька, — говорил Ванька-Каин, — как твой «Мэйфлауэр», это их инопланетные пассионарии, а известно, что? пассионарии делают с беззащитными местными жителями.

— Ну, — он поморщился от дыма, — может, и правда. Сейчас, знаешь, такое время, трудно понять, что правда, а что — нет.

— Он шутил, — сказала Джулька неуверенно.

Ванька еще говорил, что в случае нашествия инопланетных захватчиков трындец наступит как раз мегаполисам, а тут можно прокормиться и партизанить в лесах. Тайные тропы, бочаги, куда так легко провалиться, просеки и засеки. Как-то так. Тут и медведи есть. Он, Ванька, сам видел, собирая грибы, разворошенный муравейник и медвежьи какашки. Как будто медведи в случае инопланетного вторжения скорее плюс.

Он обнял Джульку одной рукой, потому что второй чесал укушенную комаром шею.

— Моя дорогая. Моя рыжая. Мы все время живем перед концом света. Потому что сначала живем, а потом умираем. А инопланетяне — это так, для фантастов.

Она чуть заметно нахмурилась. Не любила разговоров о смерти.

— Скажи «тыща».

Это была такая их игра.

Она нахмурилась сильнее.

— Тисча, — произнесла старательно, и оба как по команде расслабились.

Надо, чтобы она как-нибудь попробовала сказать украинское «паляныця». Но «паляныця» он и сам не мог выговорить правильно.

— Ты чего?

* * *

Джулька сидела на кровати; плечо в темноте чуть очерчено бледной линией.

— Чего не спишь?

Он выкурил спиралью всех комаров и позакрывал окна. Комары умерли, зато стало душно и опять завоняло мокрыми тряпками так, что даже перебило острый, чуть ли не звериный запах Джульки; у рыжих вообще феромоны убойные, не то что у блондинок или даже у брюнеток.

Он приподнялся на локте. Простыни были сыроваты.

— Кто-то ходит, — шепотом сказала Джулька.

Он прислушался. Смутно блестевшая кроватная шишечка чуть дрогнула.

— Тебе показалось.

— Да нет же… Вот, опять. Скрип-скрип.

С возрастом перестаешь слышать высокие звуки. А она вот слышит.

— Доски скрипят. Рассыхаются в тепле и скрипят.

— Это на крыльце, — уперлась Джулька, — или в сенях.

Она выговорила это как «на крильтце или в сенъях», но он злился, что его разбудили, и забыл умилиться.

— Может, собака? Приблудная? Или лиса, я не знаю. Дверь заперта, не волнуйся.

— Вдруг это человек? Мне страшно.

Страшно ей. Он вспомнил, как они впервые занялись любовью в ее трогательном кукольном домике: окна от пола до потолка, во всю стену, и притом никаких занавесок. И фанерные практически стены. И дверь на соплях. А тут ей страшно, бедняге. Натурализуемся помаленьку.

Вылезать из-под теплого не хотелось, но он как был, босиком, на цыпочках подошел к печке, охватил ладонью ржавую кочергу и так же на цыпочках двинулся к двери. Помедлил, потом резко отворил дверь, ведущую в сени. Пусто и даже почти светло, в маленьком окошке висит белая луна. Он перевел дух и левой рукой откинул щеколду, ощущая, как в ладони правой чуть поворачивается тяжелый шершавый стержень.

На крыльце половичок лунного света. Черные листья яблонь шуршат как бы сами по себе: движения воздуха на лице он так и не ощутил.

Потом лунный половичок исчез, слился с крыльцом, а ветки яблонь, наоборот, выступили вперед из темноты; и он только миг спустя понял, что это потому, что Джулька зажгла в доме свет.

Вот дуреха, комары же налетят!

Он торопливо прихлопнул дверь спиной и остался стоять на крыльце, вглядываясь в ночь, но свет в окнах как бы убил сад, сделал его чужим и приблизил окрестный мрак. Ни хера не видно.

Есть тут бешеные лисы? Лисы бросаются на людей даже в Подмосковье, где, казалось бы, кроме крыс и бродячих собак, уже давно и нет зверья.

Он вдохнул сонный, резкий, точно хлороформ, воздух и забыл выдохнуть.

В доме визжала Джулька.

Он запнулся о порог, чертова кочерга ударила по щиколотке, он перехватил ее надежнее, выпрямился и растерянно моргнул.

Джулька вжалась в стену, в выцветшие обои; она и сама казалась выцветшей, полупрозрачной. Только рыжие волосы были живыми и теплыми.

— Убери ее! Убери!

— Да что ты, она же тебе ничего не сделает! — Он аккуратно поставил кочергу в угол.

— Убери! — Джулька тряслась и прижимала руку тыльной стороной к губам, словно удерживая рвотные позывы.

Он в который раз поразился тому, какие розовые, детские у нее подушечки пальцев.

Толстая ночная бабочка металась в жидком желтом свете, полет был дерганый, хаотичный, но каждый раз она почему-то оказывалась все ближе к Джульке.

Пузатенький стакан остался от прежних хозяев; он стоял с этим стаканом в одной руке и старым «Огоньком» в другой, дожидаясь, пока бабочка сядет на бледные сыроватые обои с унылым повторяющимся узором. Что такого страшного в этих ночных бабочках?

Бабочка наконец перестала дергаться и села. Он поспешно накрыл ее стаканом, а когда подвел тонкий журнал под край, бабочка лениво переползла на портрет Пугачевой.

— Ну, рыжая, — он обернулся к Джульке, — ну ты чего? Она ж нестрашная.

— Как это не страшная? — затрясла головой Джулька. — Как не страшная?

— Ну подойди, глянь. Да не бойся, она не взлетит. Посмотри, она ж пушистая. Симпатичная. Совсем невредная бабочка.

Джулька боком придвинулась, готовая в любую минуту отбежать от страшной бабочки на безопасное расстояние, но тут же опять пронзительно завизжала прямо ему в ухо.

— Ну чего ты? — повторил он. — Она же… — И наклонился над стаканом.

Увеличенная толстым выгнутым днищем стакана, на него глядела бабочка. У нее были неподвижные глаза-бусины, огромные пушистые усы, а все лицо покрыто шерстью.

Он непроизвольно сглотнул и, отвернув взгляд и прижимая лицо Пугачевой к ободку стакана, вынес бабочку на крыльцо и вытряхнул. Нужно будет поставить летние рамы с сеткой и дверь занавесить тюлем, что ли. Тогда и комаров станет меньше, и не понадобится жечь эти спирали, от которых у него на пальцах появляются мелкие язвочки. Странно, что он раньше не додумался.

Бабочка вихляющим полетом прянула вбок и рухнула куда-то в заросли. Он подозревал, что она просто затаилась там, дожидаясь момента, когда можно будет метнуться в узкую щель света.

— Улетела? — Джулька осторожно выглянула из-за двери.

— Улетела, — сказал он, вошел за ней в комнату и торопливо затворил дверь.

Страшная звезда стала прямо напротив окна, колола глаза, он никак не мог заснуть, прислушиваясь к щекотному дыханию Джульки. Тикало непонятное существо совсем рядом с кроватью, другое шуршало в углу; снаружи, из сада, мягкий комок монотонно бился об оконное стекло. Потом звезда ушла, и он уснул.

* * *

Мокрая трава щедро орошала кроссовки и носки. Он чистил зубы над помятым умывальником, и крупные капли с яблоневых листьев падали ему за шиворот. В звездообразно треснувшем зеркальце отражалось расколотое сизое небо.

Мы же не будем здесь дожидаться зимы, правда?

Он уже написал одному своему старому приятелю и другому, не такому старому и не так уж чтобы приятелю, но предприимчивому и вроде бы организовавшему какую-то экспертную группу — хрен знает что за группа, но нужны специалисты его профиля, — и чуть ли не каждый час теперь проверял почту. Однако в почту валились только призывы увеличить пенис или посмотреть на голую одноклассницу, что, учитывая возраст его одноклассниц, было сомнительным удовольствием.

Стали падать первые яблоки, сморщенные и маленькие — отторгнутые от материнского дерева, обреченные на гибель уродцы. Он подобрал одно, отер от мокрой земли и надкусил; яблоко было даже не кислым — просто безвкусным.

— Борисыч!

Он обернулся. Бабакатя стояла у калитки — рыхлая грудь, обтянутая выцветшим байковым халатом, лежала на верхней перекладине. От Бабыкати пахло куриным пометом и опять же сырыми тряпками.

Они тут всех называют без имени, но по отчеству. А в Штатах — наоборот. Интересно, это как-то связано с загадочной национальной ментальностью?

Он посмотрел на яблоко в руке, вздохнул и отбросил его — пускай слизняки завтракают.

— Да, Бабакатя?

— Борисыч, ты в Чмутово поедешь?

Бабакатя обладала верхним ветровым чутьем хорошей легавой собаки.

Он торопливо проглотил откушенный фрагмент яблока. Само это «Чмутово» звучало как что-то мокрое, чавкающее.

— Собирался вроде.

Бабакатя протянула скомканные десятки:

— Купи мне хлебушка и крупы. — Она говорила «мяне», и это его невнятно раздражало. — Пару буханок, он у них теперь (тяперь) никакой, черствеет (чарствеить) быстро, но я нарежу и в морозилку положу, Анька, дочка Петровны (Пятровны) научила. А крупу для курочек… Яички свежие не нужны, нет?

— Нужны, наверное.

Бабакатя драла за пяток яиц больше, чем в Чмутове просили за десяток, тем самым опровергая собой расхожие представления о широкой русской душе, но яйца и правда были хорошие. Джульке, по крайней мере, нравились.

— Так я принесу, — Бабакатя укоризненно покачала головой, — этой твоей… вот ведь назвали собачьим именем девку!

— Это иностранное имя, Бабакатя.

Он никак не мог попасть в нужный тон. Бабакатя казалась ему представителем другого биологического вида, Homo Rusticalis, — иная среда обитания, экологическая ниша, даже пищевая база… И как бы это сказать, немножко умственно отсталым представителем по сравнению с доминирующим Homo Urbanis. Он разговаривал с ней, как разговаривал бы с говорящей собакой или кошкой, отчего испытывал неловкость и тоску. Бабакатя, в свою очередь, вела себя именно так, как он от нее ожидал: жаловалась на погоду (не те погоды стоять), на здоровье (кости-то ломить), вон раньше-то как оно было, а тяперь вон как оно стало, и хлебушек тяперь не тот, не тот тяперь хлебушек, а вот при Брежневе выпякали хлеб… И даже при Андропове выпякали хлеб. И при этом, как его… Устиныче… И от того было ему слегка не по себе, словно Бабакатя подыгрывала ему. Тем более Ванька-Каин уверял, что наблюдал Бабукатю в чмутовском сбербанке, где она весьма ловко управлялась с банкоматом.

Впрочем, это как раз было в порядке вещей. Его всегда поражала приспособляемость этого вида (не столько Homo Rusticalis, сколько Homo Unreflectus, мысленно уточнил он политкорректно). Особи этого вида в быту, в обустройстве проявляли хватку, не свойственную конкурирующей изнеженной форме, для нескольких поколений которой жуткое слово «жировка» звучало пострашнее какой-нибудь «авада-кедавра».

— Чаво энто она у тябя спит так долго?

Смотрит же Бабакатя телевизор — правда, допотопный, черно-белый, — по вечерам из окон льется голубоватое сияние, словно там секретная лаборатория инопланетян или пристанище похищенных душ… Там, в телевизоре, говорят до омерзения фальшиво, совершенно ненатуральными голосами, но, по крайней мере, грамотно, если только не изображают таких вот Бабкать, но тут настоящая Бабакатя должна почуять подделку…

— Это она с непривычки, на свежем воздухе. — Ложь, но ложь, понятная Бабекате. Уж чего-чего, а воздуха в университетских кампусах хватает.

— Скучно ей тут нябось. — Бабакатя посмотрела ему в лицо. Глазки у нее были почти бесцветные, маленькие и бровки почти бесцветные, с торчащими седыми волосками. — Делать нечего, потому и спит. От скуки. Я вот в пять утрячком встаю, и ничего, не скучно. Курей кормить надо? Надо…