— Оливье, живо внутрь! — рявкнул мастер Барте.

Оливье, напуганный увиденным пейзажем, подчинился.

— Что здесь было?

— Резня, — коротко ответил мастер и задернул шторку на окне.

— Это Мытарь? Это он сделал?

— Да, он. — Мастер Барте всем видом выражал неудовольствие от разговора.

— Кто эти люди? А если бы мы раньше приехали? — спросил Оливье, ныряя под шторку.

— И думать не хочу! — одернул его мастер. — Едем прямиком в Эскалот, в столицу. Пока в окрестностях не до веселья.

Столица громыхала трамваями, повозками, каретами и машинами, обволакивала газами, парами и осенним смогом. В столице мастер всегда устраивал артистов в гостинице. У цирка была расписана вся следующая неделя, поэтому Оливье возился с марионетками денно и нощно. Мастер Барте организовал новому кукольному театру официальный дебют в Малом зале — это лучшее, на что мог бы рассчитывать начинающий режиссер.

— Я дарю тебе ту возможность, которой у меня в твои годы и близко быть не могло. Используй ее с умом: никаких либеральных высказываний, никаких сомнительных идей, никаких призывов, тем более. В дни гражданской войны цензура сурова, не давай повода возможным завистникам и конкурентам заткнуть тебя.

— Спасибо, — коротко ответил Оливье.

— Я рассчитываю на тебя, — мастер Барте проницательно посмотрел на сына, а потом закрыл за собой дверь.

Оливье быстро учился работе с театром, но рук не хватало. Он не мог оживить хор, поэтому попросил Ле Гри и Юрбена помочь ему. К сожалению, Барте запретил ему раскрывать секрет своего мастерства посторонним, и он не мог набрать актеров в труппу. Оли вместе с Живаго доработал сюжет прогремевшей в Шевальоне пьесы и назвал ее «Волчий сонм».

Либретто гласило: «Юная Либертина живет в семье распутного отца Женераля и мачехи Фанфатины и совсем не знает родительской любви и заботы. На празднике она встречает Орсиньо и влюбляется в него. Орсиньо — революционер, и он борется с такими, как Женераль. Вместе с друзьями он постоянно нарушает планы Женераля и собирает сторонников. Фанфатина узнает о чувствах падчерицы и все рассказывает Женералю. В гневе он отрекается от дочери и выносит ей приговор в деле о пособничестве повстанцам, отправляя на гильотину. Но Орсиньо прибывает вовремя на площадь, спасает любимую, поднимает народ и свергает свору Женераля. Справедливость и любовь торжествуют!» Конечно, это было закрытое либретто, о котором знали только Оливье и его маленькие артисты. Впрочем, Ле Гри мог предвидеть то, что случится в день премьеры, а Юрбен мог бы и догадаться по строчкам, которые пел хор, что Оливье набедокурит:


— Вьется песня вдоль дороги.
Вдоль дороги, вдоль дороги
Поразвесили людей, хо-хэй!
Засветло кричит петух,
Торопите повитух,
Нужно новых нарожать,
Поднатужься, наша мать!
Ха-ха-ха, принесите петуха:
Для господ пирушка,
Для скотины смерть!
Будет моя пушка
В лица им смотреть!

— тем не менее лихо запевали старики по просьбе Оли. Эти двое отчего-то поддерживали его юношеский запал и своеобразный бунт против отеческой цензуры. Поэтому, когда во втором акте Либертина прямо на площади сорвала с себя алое платье, которое Фанфатина велела ей надеть в знак падения ее матери, и вскинула разорванный подол над головой, как знамя, мастер Барте разочарованно покачал головой и ушел из-за кулис. А когда Орсиньо выдернул возлюбленную из-под гильотины в последний момент, и острое лезвие обрубило их нити, но жизнь не покинула влюбленных — напротив, они пустились в пляс, ничем, кроме чувств, не связанные, — все зрители поднялись со своих мест. Одни вскочили, чтобы освистать и немедленно покинуть зал, но большинство рукоплескали, кричали «Браво!», «Я люблю тебя, Орсиньо!» и «Ты прекрасна, Либертина!» Когда Оливье вышел на поклон, в него полетели цветы из лент в оттенках революционного триколора — красных, желтых и фиолетовых. Маленькая революция в искусстве — его фокусы с самостоятельными марионетками — была созвучна с настроениями в городе. Аплодисменты не стихали около десяти минут. Но министр культуры, несколько почтенных джентльменов и мастер Барте уже покинули зал и оставили Оливье с его благодарной публикой.

Вечером в номере они не разговаривали, но было заметно — мастер жалеет, что не поселил сына отдельно. Оливье сдался:

— Скажи что-нибудь! Отругай, пожури, укажи, что исправить! Все лучше, чем дуться!

Мастер Барте демонстративно складывал новую кукольную одежду и плямкал, попивая вечернюю порцию кофе.

— Пожалуйста! Ты мне очень нужен, но я не буду извиняться, — уже тише попросил Оливье.

Смирение повернуло к нему отца. Мастер Барте сказал:

— Ты слишком взрослый для своих лет и всего, что делаешь.

Оливье вникал, всем видом изображая заинтересованность, и тогда Барте продолжил:

— Ты взял такой темп, что стремглав сгоришь. Жить нужно постепенно, а не выкладываться, сгорая, неважно, на сцене, на баррикадах, куда тебя еще дальше занесет… Нельзя. Я не только твой отец, я твой мастер. Учителей положено слушать. А я тебе разъяснил, что можно, а что нельзя.

— «Нельзя» говорят цензоры, — пробурчал под нос Оли.

— А «все можно» — дураки, — парировал отец. — У всего есть границы. Есть такие рубежи, где заканчивается земная любовь и начинается искусство. И есть такие, где искусство заканчивается, и начинается политика.

— Хочешь сказать, между любовью и политикой стоит искусство? — Оливье говорил, разглядывая кукол, еще не рожденных, но уже имеющих свои черты — отдельно волосы, отдельно торс, отдельно недорисованное лицо.

— Ты ничего не понял, — подбоченился мастер. — Здравый смысл — вот что определяет все в этом мире. Ты что садился писать? Пьесу или манифест? Не знаешь, да? А надо было знать, когда только брался за работу!

Оливье принялся расчесывать прядь волос, подготовленную для парика.

— Я плохо ее сделал — свою работу?

— Да, — беспощадно ответил мастер.

— Я написал плохую пьесу?

— Ты написал хороший манифест.

— Но мне рукоплескали! — Оливье обернулся к отцу, и тут же получил от него легкий подзатыльник.

— Возгордись мне еще! Рукоплескали не драматургу, а крикуну. Вот и все.

Оливье даже не обиделся на отцовский жест. Он вернулся к локону. Он различил крашеную шерсть горной козы.

— Мне чего-то не хватало… Я это понял. Чего? — Он упорно добивался мастерского разбора, и Барте откликнулся.

— Правды тебе не хватало. Однобокие популистские высказывания — это прошлый век. Если хочешь прослыть поэтом, а не пропагандистом, добавь искренности, жизни, многогранности… люди не плоские. Мы сомневаемся, мы ошибаемся, мы иногда боимся. Мы можем поменять сторону, сбежать, а потом, замученные совестью, вернуться.

— Я понял, — кивнул Оли. — Мне потребуется Сола.

— Думать забудь! — воспротивился мастер. — Не отдам! Не позволю опошлить ее истинный образ. Докажи мне, что достоин Солы. Она — наша жемчужина! Она списана с лучшей женщины в мире! Не дам Солу!

— Кому из нас тринадцать? — язвительно спросил Оли, и отец сбил его улыбку новым плоским шлепком, нисколько не болезненным, но обидным.

— Не смей относиться к марионеткам как к игрушкам!

— Я сам ее спрошу, — заупрямился Оли.

— А вот и спроси! Спроси, — махнул мастер Барте. — Она сама тебе откажет. У нее безупречный вкус, она не участвует в фарсах!

Оливье спросил, и она отказалась, всем видом выражая, что действительно не участвует в фарсах, но таковыми она считала вовсе не творчество Оливье, а их споры с отцом. Уверившись в своей правоте и поддержке любимицы, мастер Барте нагрузил мальчика задачами и почти закрыл в номере, вместо ключей использовав беспросветный список дел.

Потому Оливье вышел на улицу спустя четыре дня, когда мастер Барте принес записку от ректора, дозволяющую вольно посещать курс режиссуры уличного театра и цирка. В Эскалотском институте Оливье бывал впервые. Он заблудился и почти опоздал на лекцию. По коридору пронеслась толпа, шумная и сильная волна молодых людей вторглась в стены ученой обители и с плеском влетела в одну из переполненных аудиторий. Весы ответственности Оли покачнулись в сторону очередного ослушания, и он поддался всплеску, нырнув в поток вместе с прочими ребятами. Они никак не могли угомониться, недовольные преподаватели прогнали их внутрь и захлопнули двери.

— Что здесь происходит? — спросил Оливье у одного из юношей, стоящего по соседству.

— Дебаты! — он указал вниз на кафедру, у которой стояли двое мужчин: один едва ли средних лет, в военной форме, второй — постарше, в твидовом пиджаке, но с блестящим значком из нескольких сфер на лацкане. — Пальер с агнологом будут дискутировать на тему гражданской войны.

Свободных мест не было, студенты и вольные слушатели сидели на ступенях, партах, стояли плотными рядами вдоль пачкающихся побелкой стен. Ведущий дебатов — неприметный профессор — потребовал тишины. Дебаты начались, Оливье силился расслышать речь оппонентов, но возня и переговоры вокруг мешали. Кто-то похлопал его по плечу.