Мария Ялович-Симон

Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг.

Пролог, 1942 г.

На улице очень холодно, уже стемнело. Пивная находилась на Вассерторштрассе, в той части Кройцберга, где я никогда еще не бывала. Вхожу — в зале пока ни души.

— Э-эй! — послышалось из подсобки.

В открытую дверь я увидела женщину, которая зашивала шубу. По всей видимости, ей совершенно не хотелось прерывать свое занятие и тащиться ко мне.

Послал меня сюда Бенно Хеллер. Сказал, что надо обратиться к единственной здешней официантке, некой Фелицитас. Она была из числа его пациенток. Вообще-то ей, так называемой полукровке, полагалось носить желтую звезду, но она ее не носила. Врач-гинеколог Хеллер уже несколько раз пристраивал меня в разные места, однако теперь предупредил: эта Фелицитас занимается весьма темными делишками. Он бы предпочел не давать мне ее адрес. Только вот не знает больше никого, кто способен мне помочь.

На меня нахлынул огромный, глубинный страх: все в этой ситуации и в этой округе было мне чуждо. Тем не менее я взяла себя в руки и в нескольких словах объяснила Фелицитас, зачем пришла.

Она ненадолго задумалась. Потом объявила:

— Придумала! Скоро явится Резиновый Директор. Вечером он тут завсегда почитай что первый. Пожалуй, в самый раз будет.

До поры до времени она велела мне стать возле стойки, будто я обычный посетитель и просто пью пиво.

Немного погодя в пивную вошел тот, кого она называла Резиновым Директором. Я пришла в ужас. Ему было лет пятьдесят с небольшим, и двигался он с неимоверным трудом. Словно ноги у него из резины. За эту странную моторику он и получил свое прозвище, а к тому же, как я узнала впоследствии, действительно был директором маленькой мастерской.

Речь у него была под стать походке. Этакая словесная мешанина или каша, которую он извергал лишь после нескольких заходов. Чтобы его поняли, он снова и снова повторял одно и то же в надежде, что получится разборчивее. Меня опять обуял жуткий страх. Знакомая докторша как-то рассказывала мне про пациентов с так называемой сухоткой спинного мозга, наблюдавшихся у нее в психиатрическом отделении: эти люди страдали от отдаленных последствий сифилиса. От нее я узнала, что ходят они как бы на резиновых ногах и не могут правильно артикулировать. Говорят не “прихватка”, а “приватка”, поправляют себя, получается “пиатка” — точь-в-точь как этот человек, стоявший сейчас передо мной.

Что именно Фелицитас с ним обсуждала, я не слышала. Но задним числом сообразила, что она продала меня ему за пятнадцать марок. Она запросила двадцать, он предложил десять, а потом они сошлись на средней сумме. Прежде чем мы с ним покинули пивную, Фелицитас налила своему завсегдатаю еще пива, а мне сказала:

— Ты заходи как-нибудь вместе с ним.

В подсобке она мне рассказывала, какую историю ему преподнесет. Я, мол, ее старая знакомая. Муж мой на фронте, я живу у его родителей. Отношения с ними стали мне настолько невмоготу, что я упросила ее найти мне какое-нибудь жилье, все равно какое. Вдобавок Фелицитас шепнула, что Карл Галецки, Резиновый Директор, чуть ли не одержимый фанатик-нацист.

Потом мы ушли. На морозе у обоих перехватило дыхание. Он предложил мне руку. Но ни я, ни он не говорили ни слова.

Покрытый ледяной коркой снег ярко сверкал. Ведь близилось полнолуние. Я посмотрела на небо: лицо лунного человека казалось огромным, пухлое лицо с хамоватой ухмылкой. Я чувствовала себя до смерти несчастной. Собаки могут хотя бы выть на луну, думала я, а мне и этого нельзя.

Но я взяла себя в руки. Подумала о родителях и начала с ними безмолвный разговор. “Вам совершенно незачем обо мне беспокоиться, — говорила я. — Не зря же вы меня воспитывали. То, что я испытываю здесь и сейчас, не оказывает на меня, на мою душу, на мое развитие ни малейшего влияния. Я просто должна все вытерпеть”. Это немного меня успокоило.

Резиновый Директор жил недалеко от пивной. Только вот из-за его походки шли мы очень-очень медленно. Наконец добрались до большого доходного дома с аркой. Прошли через подворотню во двор. Там стоял длинный барак, в котором он жил. Чуть дальше я разглядела второй барак, где размещалась его мастерская.

Карманным фонариком он нерешительно посветил на входную дверь, искал замочную скважину — ведь в городе было затемнение. Рядом со звонком я заметила табличку с фамилией. И тут сделала первую ошибку. Чтобы подавить жуткий страх, попыталась сострить, отвесила шутливый поклон и сказала:

— Добрый вечер, господин Галецки.

Он насторожился. Очевидно, за всю его жизнь я первая назвала его не “Галекки”. Но откуда я могла знать, как произносится польское “с”? Чтобы объяснить, пришлось быстренько соврать: мол, в детстве напротив нас жил его однофамилец, тоже Галецки, поляк, и он настаивал на таком произношении. Резиновый Директор с ходу заинтересовался: уж не его ли это родственник? Кто он был по профессии? И так далее.


Мария Ялович в двадцать лет. 1942 г.


Затем мы вошли в барак. Жил он там один-одинешенек. Жена, как он, запинаясь, сообщил, бросила его, потому что не хотела жить с инвалидом. Многие годы он провел в больницах и санаториях. И теперь предавался страсти, которая помогала ему скрасить одиночество, — рыбкам. Справа и слева все стены длинной комнаты были сплошь в аквариумах. Лишь кое-где оставили место для мебели, но в целом барак населяли главным образом рыбки. Я спросила, сколько их. Он и сам давно потерял им счет, тут обитало несметное количество разных видов.

Потом он долго, то и дело сражаясь с произношением отдельных слов, просвещал меня насчет того, что жизненные привычки у него давно устоялись и он отнюдь не намерен их менять. Я реагировала весьма снисходительно.

— Разумеется, ты будешь каждый вечер ходить в свою любимую пивную. Мы съехались, но мешать друг другу вовсе не собираемся, — успокоила я его и добавила: — И обедать, разумеется, будешь, как всегда, у своей мамы.

С самого начала мы были на “ты”. Спонтанное пивнушное тыканье плебеев.

В самом конце длиннющего барака стояла между аквариумами его кровать, а в самом начале — кушетка. Там я и буду спать. Он показал, где взять одеяло, подушку и постельное белье.


Что он фанатичный нацист, я бы и без Фелицитас мигом выяснила. Ведь сейчас он с гордостью рассказывал, что в санатории склеил из спичек макет Мариенбурга [Мариенбург — замок тевтонского ордена, расположенный ныне в польском городе Мальборк, построен в 1276 г. (Прим. перев.)] и послал в подарок фюреру. Потребовал угадать, сколько спичек ушло на постройку. Я назвала первое попавшееся большое число, которое, конечно, оказалось слишком маленьким. Он с восторгом поправил меня и показал несколько газетных вырезок с фотографиями этого миниатюрного чуда и похвалами в его адрес. Я тоже похвалила.

Довольно далеко в глубине этого странного жилища висела на стене рамка с пустым паспарту. “Господи, — подумала я, — не иначе как кто-то решил таким манером изобразить nihil [Ничто (лат.).] или подобное безумство”. Когда делали окантовку, в паспарту ненароком попал волос: он лежал по диагонали на свободном пространстве, демонстрируя довольно странную окраску.

— Знаешь, что это? — спросил он, показывая на рамку.

— Нет.

Даже если бы догадывалась, ни за что бы не сказала. И в конце концов Галецки открыл секрет. Эта вещь досталась ему с большим трудом и стоила немалых денег, сказал он, закрыв глаза. Это волос овчарки фюрера.

— Ах, — сказала я, — я не рискнула высказать такое предположение, чтобы не обидеть тебя, если ошибусь. Но это же чудесно!

Потом он показал мне кухню и кое-что, чего я никак не ожидала в этом сумасшедшем аквариуме: боковую дверцу, которая вела в нормальную, приличную ванную.

Мы еще посидели вдвоем. Я привыкла к словесной каше, которую он извергал из себя, и не смотрела на него с любопытством. Так что он мало-помалу отпустил тормоза и дал волю своим нацистским воззрениям. А я ужасно боялась выдать себя. Могла, конечно, удержаться от неуместных реплик, но телесные реакции полностью не проконтролируешь. Например, он заявил:

— Явреев, явеев, евреев надо всех истребить.

Я почувствовала, что краснею, вскочила и показала на один из аквариумов:

— Смотри-ка, рыбки вот только что резвились не так, как раньше!

Он захлопал в ладоши: браво! Как внимательно я наблюдаю за его любимицами!

Меня захлестнули такой страх и отчаяние, что я обратилась к рыбкам. Я не знала для них брахи, еврейского благословения, да и вообще не была уверена, что Бог существует. Но, с другой стороны, Он — ха-кадош барух ху — был моим надежным приятелем, и я сказала ему: “Ты должен принять эту браху такой, какой она у меня вышла. Раз ты не позволяешь мне иметь даже сидур, молитвенник, и какой-нибудь справочник, то не можешь требовать от меня языкового совершенства”.

Думаю, он был вполне разумен и понятлив. Моя импровизированная браха гласила: “Хвала тебе, Царь мира, боре ха-дагим, создатель рыб”. Мысленно я обратилась и непосредственно к рыбкам: “Моя жизнь в опасности, я совсем одна, всеми покинута. Вы невинные создания, как и я. Пожалуйста, немые рыбки, хоть вы замолвите за меня словечко, раз люди бросают меня в беде”.