— Не поймали злодея-то, что блудяжкину девчонку свёл? Вот кого бы запороть без пощады!

— А вдруг котляры забрали? Им воля…

— Какую девчонку?

Раб ещё поглядел, послушал. Многоголосое скопище было по-прежнему непривычно. Наконец, решившись, он слез с надолбы. Горбясь, заковылял туда же, куда весь народ.


Он сидел, удобно привалясь к колесу. На краю шегардайского зеленца оканчивался санный путь. Двое работников перекладывали Угрюмовы кули из саней в кузов телеги. Ещё один сидел на корточках и, недовольно кривясь, приматывал к ноге кощея лубок. Хозяин зря тратил на калеку припас. Зря его, работника, заботой обременял. Купец хватким должен быть, о выгоде думать. Слишком щедрых к чужим, как известно, с кашей съедают.

Парень резко и туго затягивал узлы, но это ничего, это можно стерпеть, лишь бы не подламывалась ступня.

«Попробуешь?» — спросил Угрюм. Купец стоял умытый, расчёсанный на пробор, в нарядном суконнике вместо надоевшего кожуха.

Он попробовал. Кое-как привстал на колени. Вытащил вперёд здоровую ногу, хотел опереться локтем о колёсную ступицу, раздумал, налёг боком…

«Да ну, — пуще скривился работник. — Куда!..»

Он зажмурился. Понудил ноги вспомнить, насколько сильными они были когда-то. Окунулся в багровый огонь, потом в черноту. Левое колено всё же оторвалось от земли.

«Ишь, — удивился работник. Всунул ему под руку костылик. — Петелькой прихвачу, не то уронишь — сам свалишься поднимавши…»

На другой день он выбрался со двора. Доковылял к мостику через ближний ерик. Здесь его чуть не откула́чили, приняв за побирушку, вышедшего на промысел.

«Тут тебе не волька какая! В славном Шегардае просят на торгу и у храмов, больше нигде!»

«Да разве просит он, — возражали другие. — Кому какая обида? Руку не тянет, за полы не хватает!»

Он вправду сидел, просто наблюдая, как люди идут мимо на здоровых, прочных ногах. Как десятью ловкими пальцами суют в рот лакомство, одёргивают тканые кушаки и воинские ремни. Как, наконец, в полный голос разговаривают, смеются… даже поют…

«Зато, желанные, Малюта-валяльщик с сумой скоро пойдёт, — вздохнул кто-то. — Скарб домашний весь уже продал, не сегодня завтра стены продаст…»

На третий день кощей выполз в город.

Вернулся затемно. Мокрый, вывалянный в грязи, со сломанным костылём.

«Всё разведал, что хотел?» — усмехнулся купец…


Он тащился мимо чужих заборов, чувствуя себя голым. Прежде, бывало, ухари-местничи задирали его. Ну не жаловало Левобережье синего глаза, оканья дикомытского… Задорясь, наталкивались на взгляд, нюхом чуяли смешливую, бесстрашную силу… на том всё и кончалось.

Теперь в ухе болталась рабская бирка. Тело против прежнего почти ничего не могло. А что могло, того показывать не годилось.

Невольника горожане привечают по хозяйскому имени.

Рабу почтенного мужа иной раз первыми кивнут, не чинясь.

Раб грубияна и обидчика сам дождётся обиды.

Раб человека неприметного — неприметен.

Надо только привыкнуть.

С уличного стрежня повеяло резкими, дешёвыми во́нями. Он покосился. Яркие румяна, густо начернённые ресницы и брови… Со стороны Кошачьего мостика стайкой вывернули непутки. Женщины, в обычное время готовые выцарапать одна другой зенки, шли дружно и смирно.

— И нашей сестрице дозволено будет через то било к Правде воззвать?

Спрашивала самая молоденькая, ещё не совсем полинявшая, не поблёкшая. Кабы не две косы по плечам да не жадные, глуповатые глазки, была бы хоть куда девка. Другие блудяжки зашикали на неё.

— А как иначе, красавушка, — отозвался статный рыбак. — И тебе дозволено будет, и гостю торговому, и камышничку распоследнему. Только дитё малое да ещё вот он к билу не подходи. Потому — не своей волей живут.

Крепкая рука указывала на раба, отдыхавшего у стены. Тот с испугу забавно шлёпнулся наземь, скорчился, прикрываясь драными рукавами.

Женская стайка задребезжала дутыми бусами, рассыпалась обидным смешком, но веселье скоро угасло. Старшая подружка сцапала молодую за руку, потянула вперёд. Городские непутки, всегда языкатые, наглые, изведали страх. Одну уже нашли на Гнилом берегу совсем бездыханную. Вросшую в заколелую грязь, обобранную, раздетую. Сама померла? Злой притчей погибла или всем наветку дала, пастись наказала?..

Сегодня все как одна несли свои колечки на гайтанчиках, укрытые в мякитишках. Ни одна не смела во рту показать.

— Кто знает, желанные! Ждём от царевича правды, а того гляди дождёмся грозы…

— Грозно, страшно, ан как без царя.

— Самовольщиной, оно хуже безотцовья.

— Батюшка, святой памяти царевич Эдарг, милостив был…

— То Эдарг, он здесь рос. А Йерела в золотой клетке неволили, сырым мясом кормили.

— Думаешь, суровой рукой за вожжи возьмётся?

— А било вздынуть хотят, от него обид ждавши…

— Это на Гадалкином носу только знают.

— Толку-то вещим жёнкам платить? Всё сами скоро увидим.

«Будет то, что будет, даже если будет наоборот», — мог бы сказать им кощей. Но он с некоторых пор был способен только шептать.


На Верешка нынче было жалко смотреть. Пока ему грузили тележку, толком не отдыхал. Задремав в печном тепле, вздрагивал на любой шорох. Оборачивался к двери, будто тяжких вестей ждал. Взяв тележку, разгонял её, гружёную, с таким злым исступлением, что Тёмушка пугалась всё больше.

Тёмушка жалела и робела его. Верешко был давним и самым расторопным ночевщиком, но держался особняком. В склоки не лез. Даже сплетен за водоносами не пересказывал. Как к нему подойти?

Для начала Тёмушка надумала спросить Озарку. Кто сведущ в городских делах, если не хозяйка кружала! Озарка была занята: принимала у рыбаков Окиницы щук и плотву мирским трудникам на кормление.

Немного погодя в «Барана и бочку» заглянула Вяжихвостка. Верешко сидел на скамье у входа в поварню — откинувшись к тёплой стене, закрыв глаза, свесив руки между колен. Вяжихвостка обрадовалась ему, как ястреб — беззащитному селезню.

— Ты, чадушко, не последний ли день рученьки трудишь, ножки резвые стаптываешь?

Верешко вздрогнул, очнулся. На мгновение сморщился, как от желчи.

Вяжихвостка склонила голову к плечику:

— Ишь загордовал, кланяться не желает! Отец раба прикупил, так и па́щенок важен заделался! Я мамке твоей в малые тётки гожусь!

Вот это она ляпнула зря. Какое могло быть родство у злой бабы с милой матерью Верешка? Парнишка аж потемнел, на лбу и скуле обозначились блёклые синяки. Всё же слез с лавки, отдал поклон:

— На дым коромыслом тебе, тётенька. Не гордовал я. Умаялся, глаза слиплись.

— Стало быть, правду бают на улице? Будто Малюта сокровенное слово узнал, клад из ерика поднял, вчера у Мирана всю шерсть забрать обещался?

Верешко глядел мимо.

— То отика моего дела, не мои. Его пытай, тётенька.

— Клад-то серебром али золотом? Андархи погребли али те, что прежде Ойдрига были?

Тёмушка высунулась из-за двери:

— Верешко, подсобишь?

Затравленный парень так и метнулся.

Вяжихвостка проводила взглядом толстую Тёмушку, бормотнула себе под нос:

— Проку с нынешних молодых. Только знают лопать в три горла!

О палачовой дочке, пригревшейся у Озарки, лучше было вслух прямой правды не говорить. Иным правда глаза колет. Не в час молвишь — мимо порога дорожку покажут. Ни в помочи, ни просто так не зайдёшь. И как тогда первой новости узнавать?


Выскочив за Тёмушкой в приспешную, Верешко сразу понял — пособления не требовалось. Тёмушка ждала его с миской горячей свежей ухи.

— Отведай, пока времечко есть. Живот погрей.

Густой пряный дух, зелень горлодёра, жир щедрыми блёстками! По этой ухе облизывались водоносы: сто́ит, мол, жбаны в пять пудов на крошни вздымать, чтобы однажды в седмицу Озаркиной ушицей полакомиться. Верешку и ночевщикам не каждый раз похлебать доставалось.

Он благодарно зачерпнул ложкой, но до рта не донёс. Спросил хмуро:

— Тоже про кощея скаредного выведать норовишь?

Тёмушка отвела глаза:

— Тебя грустного увидала… не прихворнул ли… — И вконец оробела. — Кощея? Скаредного?

— А с наших избытков дородного да справного поди купи! Угрюм, гость заезжий, отика хмельного в блазнь ввёл… я туда, а они по рукам уж ударили, купчую крепость запечатлели… не спущу! Пусть ша́лью всё обратит да калечь свою забирает…

Густая уха гревой проливалась в нутро, воскрешала жизненный жар. Верешко уже сам почти верил в то, чем грозился.

Тёмушка насторожилась, тихо спросила:

— Калечь?

— Как есть. На роже луканьки в свайку играли, и речи где-то оставил… — Верешко передразнил шепечущую, безголосую помолвку кощея. — Видоков бы найти! Вдруг отик беспамятный уже в затёмках с Угрюмищем по рукам бил?


Над шегардайскими ериками и воргами горбились каменные мосты. На четвёртом по счёту раб понял, что расхрабрился в путь не по силам. Какой дворец, какое воздвижение била? Обратно бы доплестись, не сомлевши…

Пришлось укрыться гунькой-заплатницей. Не щадя уцелевших пальцев, сдавить местечки под носом, посреди подбородка…

…Чуть отпустило. Гул в ушах вновь разделился на голоса.