— От Йерела узаконений ждём, а сами каково встретим? — рассуждали поблизости. — Слыхали, в городе шалить взялись?

— Охти! Нешто камышнички понаглели?

— Какое… Те хвать, что плохо лежит, — и дёру. А эти прохожего свалят, бьют да смеются.

— Сами в личинах, в рогожных плащиках с колпачками, что близнецы.

— И сапогами пинают, обизорники.

— Знать, не с голоду озоруют.

— Посовестных спрашивал кто? Коверьку?

В боковой улице тренькнули струны, ветром в камышах вздохнула пыжатка. Кувыки! Всё те же. Слепой, хромой да третий горбатый. И вагуды у них пели чуть лучше прежнего.


Вор от вора народился,
На кобыле прокатился.
Хоть дурак, а жалко всё же.
Люди добры, дайте грошик!

С южной стороны бодрым шагом приблизились скороходы, громко закричали:

— Поди, поди!..

Уличная толпа подалась на стороны, расчищая проход. Кощея ненароком сшибли с ног, чуть-чуть притоптали. Эка важность, невольник! Расторопнее надо быть, когда важные господа шествуют!

Высокоимённый господин Инберн Гелха, дворцовый державец, вправду был важен. И вправду не шёл — шествовал. По своему сану мог ехать верхом, но проявлял уважение, шёл пеший со жрецами-единоверцами. Раб, закатившийся под каменный облокотник моста, забыл, как дышать.

Если вглядится… узнает…

Не вгляделся и не узнал.

Вот отдалились крики скороходов, потревоженная людская река вернулась к плавному течению. Раб наконец выдохнул. Теперь бы ещё подняться…

Сильные руки подхватили его, с лёгкостью усадили. Сердце успело ухнуть: признали! вернулись! — но его выпустили. Даже рваную гуньку расправили на плечах.

— Чей будешь, старинушка? С кем в город пришёл?

«Старинушка?..» Молодой кузнец был статный, красивый, приодетый к светлому празднику. Лишь каменно-чёрных мозолей никакая мыльня добела отмыть не могла.

— Сам встанешь ли, бедолага?

За мужнин суконник держалась пугливая молодёнка. Совсем девочка, бледненькая, тревожная, только прижившаяся в большой шумной семье.

Она вдруг нагнулась, не забоявшись урода. Что-то вложила в обмотанную нарукавником горсть.

— Возьми, человече бедожной.

Он принялся кланяться, смиренно и благодарно. Когда вновь посмотрел — кузнеца с молодицей уже не было рядом, а в горсти лежал пряник. Ну, то, что в Шегардае пряником называлось. Тёмный комочек соложёного теста с вдавленным отломышком водяного ореха.

Кощей, голодный со вчерашнего дня, сразу сунул лакомство в рот. На милостыньке уже скрестило взгляды несколько уличных босяков… из живота небось не достанут!

Мимо, почти задевая калеку подолами нарядных опашней, плыли жёны порядочных ремесленников с Лобка.

— Богато зажила Догада. Ишь, насыточки чужим рабам мечет.

— А муж потакает. Влюбился, сам поглупел.

— Хочет, чтоб Царица за милостыню чрево ей отомкнула.

— Вспомнила бы, сама чьих черев урывочек! За материны грехи непло́дой живёт.

— О как! А ты-то, желанная, к Опалёнихе бегавши, не грешна ли? Сказала бы, да людей добрых стыжусь…

И укатилась прочь визгливая бабья свара. Может, завтра забудется, а может, злой тенью поперёк улицы ляжет. Раб ещё посидел, уговаривая себя на усилие. Наконец встал. Медлительно, тяжело, охраняя левую ногу. Прижал к боку костыль, устало поплёлся назад.

Полуденная качалась перед глазами. Не давать себе спуску. Не давать…

Вернувшись в ремесленную, он осторожно снял гуньку, скроенную из старого одеяла. Расстелил на полу. Было зябко, плечи отвечали малейшему движению глухой болью, обозначая близкую грань, за которой ждали бессилие и казнящая мука. Раб вытянулся на гуньке. Не хотелось ни шевелиться, ни даже есть, только закрыть глаза и перестать быть. Он сжал зубы, уложил руки вдоль тела и стал разводить их, таща по полу. Холод сразу куда-то пропал, на висках выступил пот. Развернуть руки выше плеч так и не удалось.


До конца дня Верешко передумал все думы. Даже прикинул, не взбежать ли к тому самому билу, не грянуть ли на весь город об Угрюмовой великой неправде. Глупость, пустая мечта. Тревожить вечное било — что к присяге идти. На такое отваживаются ради жизни, смерти и чести. Уж никак не за горстку медных чешуек. Тот же Радибор небось дочкам на заедочки сегодня больше потратил…

Другой порожней мыслью было — вдруг отик впрямь отрезвеет, как обещал? Всю не всю — но мешочек шерсти у Мирана возьмёт?..

…Какое! Малюту пришлось забирать с улицы близ «Ружного двора», куда он по вчерашней памяти сунулся было, но выкинули. До дому оставалось, почитай, два шага. Но если перечесть на то, сколько раз падал Малюта и напрочь отказывался вставать… семь вёрст говном плыть, да против течения!

Наконец ежевечерний срам завершился. Сын валяльщика из последних сил ввалился во двор, захлопнул калитку.

Нелепая тень выкатилась навстречу — пособлять хозяйскому сыну.

— Вон ноги! — зарычал Верешко. Позволить рабу к отику прикоснуться — считай, освоячить. Да и помогатый из кощея — курам потеха…

В доме было чисто. Непривычно свежо. Жбан, доставленный водоносами, не у калитки торчал — сидел в клеточке, вынутый из войлочного кафтана. Успел надышать жару, что твоя печь. И даже свечка на столе будто сама собой разгоралась…

Яркий свет понудил Малюту открыть глаза, сощуриться.

— Кто? — Палец с обломанным ногтем указывал на чуждого человечишку в доме. — Дружка… без спросу моего… ввёл?

Верешка накрыло отчаянием.

— Это раб твой, вчера купленный. Угрюм его тебе…

Хотел сказать «без правды всучил», не успел.

— Я купил?! — сбросив сон, загремел бывший валяльщик. — У-у-у… наказали Боги сынком! Отцу в глаза лгать!..

Взятому врасплох Верешку досталась заушина, отбросившая паренька на клетку со жбаном. Лозяное плетение хрустнуло, подалось, Малюта кинулся в кулаки — отвёрстывать виновнику всех бед и обид. И отверстал бы, да дрянной чуженин опоздал убраться с пути, встрял под ноги. Грузно свалившись, Малюта немного побарахтался на полу… приткнулся поудобней, захрапел.

Раб и молодой хозяин сидели у разных стенок передней.

— Всё равно тебя Угрюму верну! — В голосе Верешка дрожали злые слёзы, он сам слышал их и оттого страдал ещё больше.

Невольник мазнул космами по полу:

— Не губи… пригожусь…

Даже толстые нарукавники не могли скрыть, что на руках почти не было пальцев.

— Работничек!.. — горестно простонал Верешко. — Ты, гноючка, хоть гашник развязать можешь?

— Могу…

— А ещё ложкой можешь, — кивнул Верешко и засмеялся, потому что иначе надо было лезть в петлю. — Я один ещё и тебя корми? От кого оторвать велишь? Отцу недодать? Самому вполтоща́ пасть?..

Снаружи в калитку стукнула колотушка. Раз и ещё.

Что за поздние гости? Добрые люди потемну друг к другу не ходят. «Черёдники?! Нешто отика на правёж?!»

Верешко взял свечку, с ненавистью посмотрел на кощея. Пошёл открывать.

На улице с корзиной в руках стояла Тёмушка. Её родитель наверняка ждал поблизости, не в одиночку же дитё отпустил, — но таился. Палач поган, не его это дело — к шабрам во дворы заходить.

— З-здорово, — только выговорил Верешко.

— И тебе на лёгкие колёсики, на гладкие стёжки, — потупилась Тёмушка, а он вдруг заметил, какие пушистые у неё ресницы. — Дозволишь ли на порог войти, слово молвить?

— П-пожалуй, коли не шутишь, — пробормотал Верешко.

Ну не лицо честной девке потемну гостевать. Особенно в доме, где вдовый отец с сыном-недорослем живёт. Люди зоркоглазы, злоязычны. Охнуть не успеешь, подхватит какая-нибудь Ягарма и…

В уличной темноте отдался гулкий кашель. Темрюй подтверждал своё присутствие и отцовское одобрение.

Тёмушка решительно ступила во двор.

— Только… ну… беседовать… в ремесленной станем, — поперхнулся Верешко. — В доме… там… ну… отик там спит, умаялся…

Тёмушка спокойно кивнула. Он и не подозревал, сколько в ней, оказывается, было достоинства. Прикрывая горстью свечу, сын валяльщика повёл гостью через дворик, открыл дверь в ремесленную…

…В углу серой кучкой ветоши сидел проклятый невольник. Которого, буде изволит Моранушка, он завтра вернёт обманщику Угрюму. Рабу незачем слушать их с Тёмушкой разговор. Все рабы сплетники. Небось рожу-то искромсали за слишком шустрый язык…

Тёмушка неожиданно подалась вперёд и вконец ошарашила Верешка, низко поклонившись кощею:

— На четыре ветра тебе, заступнику…

Тот дёрнулся, хотел не то встать, не то в ножки ей пасть, но споткнулся на середине движения. Верешко даже задумался, каково оно — жить в таком скудном и наверняка больном теле. «Заступник?..» Тёмушка поставила корзину на верстак, обернулась. Верешко увидел склонённый затылок с толстой чёрной косой.

— Тебе, славному молодцу, на том благодарствую, что доброго раба от трудов своих кормишь-поишь, теплом греешь…

В ремесленной было зябко почти по-уличному, да и кормить кощея Верешко не спешил, чтобы зря к дому не приучать. Догадалась ли Тёмушка? Наверняка догадалась, поскольку спросила:

— Позволишь, сын хозяйский, раба угостить?

Пришлось кивнуть. Гостью обижать не годится. Невольник подполз за протянутым пирожком, прошептал невнятную хвалу, утёк назад в угол. Верешко додумался наконец спросить: