— А там пни. Ух, беготни было! — встрял меньшой. — Тот в утёк! Все мечутся, толку не знают! А я стрелой — р-раз! И палец…

— Уймись, сказано! В холоднице давно не модел?

— А ну тебя! Ты-то с ёлок снег обтрясал…

— В обрыв, — медленно выговорил Кербога. — Но как же… простой ученик… славнейшего воина…

— Потом лежал в расслаблении, спину сломав, — опять вставил Шагала. Кербога поклялся бы чем угодно: юнец готов был добавить «…и под себя ходил», но даже его наглости не достало. — Кого и как призывать, на всё воля Владычицы, — торжественно довершил ватажок.

Шагала протянул Кербоге ровно обрезанные берестяные листы, хорошее писало. Кербога взял безотчётно. Он пытался представить живого, деятельного, пытливого Ветра беспомощно искалеченным, умирающим… Не получалось.

— Ну? — спросил нетерпеливый Шагала. — Пиши уже, да мы и пойдём.

Кербога не сразу понял, о чём говорил моранич. Уразумев, не сдержал сухого смешка:

— Кошке и той девять седмиц нужно, чтобы родить!

— Ты дитя собрался вынашивать, скоморох?

— Или девка твоя? Это можно устроить…

— Сказано, до холодницы не доживёшь, сам прибью! А ты, дядька, говори толком!

Страх и смятение Кербоги как-то внезапно сменились вселенской усталостью.

— Я к тому, что срок потребен, — произнёс он почти безразлично. — Вам кузнец добрый нож разве за полдня сотворит? Если вправду нужна хорошая песня, возвращайтесь через седмицу. Я в Линовище буду.

Про ножи им оказалось понятней всего.

— Быть по сему, — решил старший.

Две тени растаяли в сумерках, лишь напоследок донёсся голос юнца:

— А как не совладает, чур, я… — и заглох, будто меховой рукавицей придушенный.


Арела ещё дважды окликала Жучка, но пёс так и не отозвался.

Наутро, прежде чем запрягать оботуров, Кербога с дочерью пошли по следам.

Искали недолго. Кобель лежал промёрзший, уже погрызенный вездесущими мышами, ласками, горностаями. Не спляшет под весёлую дудочку, не всунет голову Ареле под локоть. Было видно, где вошёл в него самострельный болт и где вышел, возбранив даже взвизгнуть.

— Он ведь упряжной был, — всхлипнула Арела. — К людям добрый… Зачем?

Кербога обнял её. Никчёмный, беспомощный, не способный никого защитить.

Ненужный почин

Ветер избегал отмерять ученикам непременные сроки орудья. Лихарь взял такой же обычай.

— Стало быть, через седмицу в Линовище, — решил Пороша. — Сбегаем-ка до тех пор в Кутовую Воргу!

Там жили верные люди, там ждал отдых в сытости и тепле. А лыжники они с Шагалой были из тех, кому сто вёрст не крюк.

— Там до Шегардая с берега дострелить можно… — затосковал гнездарёнок. Он любил начертания земель и хорошо знал их.

— Покаянную тебе, а не Шегардай! — оглянулся Пороша, тропивший путь.

Держать ответ за орудье предстояло ему, а гулянки без дела и дозволения Лихарь вряд ли простит. Шагала поскучнел и притих.

Ладно, в Кутовой Ворге тоже было на что посмотреть. У самого берега ярился, плевал свистящим паром кипун. Неосторожные льдины из белых становились сперва прозрачными, потом сквозистыми, наконец обращались в тонкое кружево, исчезали совсем. Такого кипуна в Чёрной Пятери не было, только за Дыхалицей, но тот к себе близко не подпускал. Булькал, буйствовал за широким кольцом очень ненадёжного льда. Шагала смотрел в бурую неспокойную маину, насмотреться не мог. Он никогда не видел столько открытой воды. Пороша — видел и помнил, хотя смутно. Он искал на берегу плоские камешки, бросал так, чтобы крутились, прыгая с волны на волну. Сперва получалось коряво. Пороша приноравливался, вспоминал.

Здесь была дальняя заводь большого морца, называвшегося Воркун. Где-то вон в той стороне, далеко за овидью, за туманами и каменными стенами, на семидесяти семи островах раскинулся Шегардай… недосягаемый и желанный.

Со стороны ближнего двора опасливо подходил отрок, младший сын хозяина. Шагала стоял взрослый, неприступный, медлил оборачиваться. В деревне, где он когда-то жил, его били ровесники. Просто потому, что всякому нашлась бы защита, а у него, сироты…

— Позволишь ли, милостивец, слово сказать?

Пугливая почтительность мирян радовала Шагалу. Он важно отмолвил:

— Бабки метать даже не зови. Лоб щелбанами распухнет со мной в пристенок тягаться!

Хотя, может, и стоило бы. Показать здешним, чей кон! Ладно, впереди почти седмица безделья, ещё уговорят.

— Не серчай, твоё степенство, я лишь спросить…

— И с нами уйти не порывайся. Волею Правосудной за обетованными и обидными скоро поезд пошлют.

Пороша оставил камешки, подошёл:

— О чём спросить хотел, Тремилко?

— А вот однова́ приходил к нам источник ваш, господин Ветер, — заспешил отрок. — Книжицу мне дарил… слово Правосудной. С ним ещё сын был… Ворон.

Орудники разом подобрались.

Тремилко испугался, зачастил:

— Господин Ветер ему сучонку было заручил, да не судьба вышла… Вот я и… Как он там, Ворон-то?

— Тремилко! — крикнул из ворот отец. — А ну, живо сюда!

Пороша поднял руку:

— Погоди, домовладыка… А тебе, отроча, вот что скажу. Не попала ведь твоя собачка к нему? Ну и добро. Незачем такому доброй псицей владеть.


Помимо захожих орудников, в Кутовой Ворге ныне принимали ещё одного гостя. Горожанин, ехавший к родне, завёз привет и благословение родителям от сына, ставшего в Шегардае жрецом. Кроме изустного сказа, Комыня вручил письмо, но в Кутовой Ворге самым учёным был Тремилко, ради «Книги милостей» выучившийся читать по складам.

— Дай оглашу, — предложил в застолье Пороша.

— Сделай милость, батюшка.

Письмо оказалось написано очень чисто и грамотно, красивой строгой рукой. Пороша по достоинству оценил работу писца.

— «Кланяюсь вам на все четыре ветра, благоверные мои отик и мамонька, — начал он читать. — А также и вам, любезные братья мои Первуня да Тремилко. Ты, Тремилко, руку мою знаешь, поди, уже уяснил: не сам я это пишу, но помогает мне добрый господин Варакса, первейший в городе грамотник…»

Тремилко бочком, опасливо подобрался к грозному воину, заглянул:

— И верно… не брата рука.

— «Таково наше обыкновение, когда я болею и в глазах плывёт…»

Домовиха, девически стройная и столь же пугливая, прижала ко рту кулачок.

— Нас лечить учат, — похвастал Шагала. — Я, перед тем как на орудье идти, одному нашему во-от такой чирей изгнал!..

— «Зря страшишься, милая мотушь, — продолжил читать Пороша. — Я лишь немного простыл и милостью Правосудной скоро поправлюсь. Онамедни послан был нам студный денёк, ребятня снежками кидаться, а священство — на улицы, к Богам с мирянами петь. Тут я холоду и глотнул. Вовсе не стоило бы мне вас этакой безделкой тревожить…»

— …Пока смотрели, пропал, как и не бывало его, чистая кожа осталась!

— «…Да вишь, собрался вашей стороной ехать добрый единоверец наш Комыня, я и попросил господина Вараксу до малости моей заглянуть, чтобы вам понадёжнее быть в моей любви и молитве. А ты, милый братец Тремилушко, эту и прочие грамотки сохранял бы да с тщанием переписывал. Не моих словес ради, но для проучки бесскверному и красносмотрительному письму, коего образец ими даётся…» — Пороша опустил письмо. — Кто таков сей Варакса?

Тремилко вперёд взрослых высунуться не смел. Все посмотрели на Комыню. Шегардаец передёрнул плечами:

— А по Беде прибежал, когда полгубы в ворота ломилось. Грамотный — страсть, тем и живёт. Кому письмо, кому — дела выправить… Иным в суде помогает. Челобитную выправит, что поди откажи. Ради последнего камышничка закон истолкует — на белом оботуре не объедешь! Но это я вам, желанные, с чужих слов доношу, самого-то меня Владычица миловала. Ни суда не знал, ни тюрьмы и, за правду свою, да не узнаю…

— А вот не зарекался бы. От сумы да тюрьмы, — хохотнул Шагала. Сытый, непривычно добрый, разомлевший в тепле.

Комыня испугался. Съёжился, умолк.

Больше ничего занятного в письме не было. Кажется, молодому жрецу впрямь неплохо жилось за святым дедушкой, настоятелем шегардайских мораничей. Пороша, читая, ждал жалоб на Люторада. Он помнил, как Ветер с непреклонной учтивостью отвергал младшего Краснопева, желавшего на служение в Чёрную Пятерь. Лихарь, исступленик в вере, тоже звать его не спешил. «Мы служим Матери клинком и стрелой, Лютораду оружие — хвала и молитва, — вроде бы сказал он Хотёну. — Нешто охота пришла вместо воинского радения в хвалебники углубляться?»

— «…Засим остаюсь почтительный сын ваш и брат любящий, рекомый Другоня».

Имя было начертано своеручно, торжественными андархскими буквами. Если следовать правилам чтения, ими подразумеваемым, звучало красиво и гордо: Дроугоний.


К тому времени, когда Пороша кончил читать, Шагала уже спал, откинувшись на лавке. В доме верных можно было не думать о бдительности. Пороша сам был бы рад залечь рядом с товарищем и спать до завтрашнего полудня… вкусное пиво, выставленное хозяином, понудило отправиться для начала в задок.

Вылезая через порог в сени, он заметил, как снялся с лавки Комыня.

Тут же вспомнил: пока читалось письмо, горожанин всё смотрел на него, раздумывал, на что-то решался.