Жители Лобка покидали дворы, тянулись за благословением. Верешко тоже побежал навстречу молящимся. Вот сейчас богоречивый заглянет ему в глаза, возьмёт руку в ладони… скажет несколько слов… самых истинных и спасительных…

Может, удастся сберечь благодать, отца наделить?..

Не успел. Из переулка на Третьи Кнуты шагнул Люторад.

Под его взглядом Другоня осёкся. Умолк… вовсе остановился. Верные, тянувшиеся за юным жрецом, неволей скучились кругом обоих.

— Тебе кто дозволил? — сквозь зубы, с грозным нажимом прошипел Люторад.

— Богозарный брат… — только и выдавил Другоня, часто моргая. Сразу стало заметно, какой он на самом деле молоденький. Немощный телом. Незрелый в служении. Оба опоясанные жрецы, но какое может быть равенство между вчерашним служкой и сыном святого?

— А что, Божьему человеку за дозволением бегать, прежде чем с людьми Матушке порадеть?

Говорил санник Вязила. Он всегда был важен и горд, а ныне особенно. В его ремесленных вершился спорый труд, полный страха и радости: лучшие делатели источили сани, чтобы царевичу Эрелису ехать на них в отеческий город. Такими, как Вязила, держатся храмовые общины, его на жертвенный пир поди не пусти.

Уличане зароптали, поддерживая Вязилу. Людям не нравится, когда песенный лад рушат за то, что головщик нелюбим.

Люторад, чуть заметно скрививший губы от наглого «брат», не пал до пререканий с мирянами.

— Лучше подумай, как правиться будешь, ночь по улицам бегавши, честной люд соблазнявши…

Другоня вдруг обрёл почву под ногами:

— Ты же и послал, богозарный.

— Я?

— Так в съезжую. Там, в блошнице…

Верешко навострил уши, одержимый дурным любопытством, замешенным на страхе и отвращении. В каморах расправы гостевали захожни и горожане, грешные городской Правде. В торговые дни над площадью исправно посвистывал кнут. Ждали поимки злодея, годного для торжественной казни, но пока достойных не попадалось. Это многих тревожило. Приезд царевича ощутимо близился… а чем встречать?

«Неужели?.. Кого, за что?..»

Увы, блошница и нынче пополнилась лишь буйными мочемордами. Таких казнить — курам на смех! Отрезвить в холодке да вытолкать взашей…

— Это их ты всю ночь на правый путь наставлял?

С каждым осуждающим словом Другоня как будто становился всё меньше.

— Нет, богозарный. Уличное дитя…

— Какое ещё уличное дитя?

— …Поцелуя Владычицы сподоблялось… Прошу, святой брат, возглавь радение верных…

И юнец склонился — низко, повинно, смиренно. Наконец-то додумался передать честь тому, кто достойней.

Люторад повернулся — только ризы плеснули шитым подолом. Люди потянулись вслед, кто ворча, кто обрадованно.


Каждое сердце пусть верой озарится,
Путь обретая сквозь гиблые снега!
Страха не знают повинные Царице,
В прах повергают жестокого врага…

Голос у Люторада был выученный, но выученный хорошо — сильный, победный. Верешко последовал бы за ним, но… молиться молись, а дела держись. Промедлишь — тележку со снедным для водоносов покатит кто-то другой. Сын валяльщика отступил, пропуская шествие. Злое, непрощаемое дело — дорогу перебивать!

В охвостье молитвенной рати плелась всякая рвань, мизинный народишко. Кто в надежде на дармовую кормёжку, кто кошелёк срезать.

Трусцой пробежала тётка Комыниха с надолбой-дочкой: может, святое дело у той хоть каплю разума пробудит?.. Девка безмозгло озиралась, пускала слюни, размахивала толстыми руками.

Промелькнул вор Карман, люди сторонились его, придерживали на поясах кошели. Разживётся ли ныне чем-нибудь — поди знай, а вот на кобыле в торговый день точно поездит…

Другоню, стоявшего у забора, обступили кувыки. Горбун Бугорок, хромой Клыпа, слепой великан Некша с коротышкой-поводырём.

— Напоёшь, святой жрец, ещё раз голосницу пригожую?..

Забор скрипнул калиткой. Сопровождаемый полудюжиной ратников домашнего войска, явил себя купец Радибор. Заметив кувык с их вагудами, нахмурился. Ещё чуть, и велел бы в толчки гнать бродячих гудил, но заметил жреца, отвернулся.

На глаза попал Верешко. Радибор тотчас уставил палец, словно это он был виной стуже:

— Охти, безлепие наше… Сын жилы рвёт, отец по кружалам. Эй, паренёк! Не надумал Малюта дом заложить?

Хоть с разбегу да в Воркун головой.

А Радибор ещё добил:

— Не журись, Верешко. По заулкам тоже люди живут, не только по улицам.

Верешко хорошо знал те заулки. Соблазнится Малюта — и будет их вечерами ждать развалюха в топком конце Лапотной либо Ржавой. Один раз удай, и не остановишь. Дом сменится углом или собачником где-нибудь в людях. А там вовсе Дикий Кут… с дикими камышничками вповалку…

А в нынешнем доме, помнящем маму, Радибор новую лавку откроет.

Малюту в толчки погонит, когда тот пьяный по былой памяти завернёт…

Верешко шмыгнул мимо кувык, безо всякой гордости припустился бегом.

«Кыште, отрыщте, мысли истошные!»


В «Баране и бочке», где властвовала добрая Озарка, наплывали снедные запахи, кружило голову благословенное сухое тепло. Не чета греву от железного жбана, доставленного водоносами. Во дворе, как всегда, вертелись уличные мальчишки. Озарка подзывала то одного, то другого, вручала корзинки:

— Это грамотнику Вараксе. Это — Пёсьему Деду. Это — ворожее, что в конце Малой живёт!

Дерево в Шегардае было привозное, стоило недёшево. Каждодневный дым из трубы считался знаком достатка. Простолюдье несло горшки в Озаркину печь, посильно доплачивая за дрова. Сколько мог судить Верешко, с этой платы Озарка подкармливала бродяжек, разносивших приспешное. И не только.

Внизу длинного стола, на скамье, ютилась бледная женщина. На голове простой намёт, из-под намёта — две реденькие косы, знак распутства. Рядом — дочка-отроковица. Девочка бережно хлебала из дымящейся миски, тщетно просила:

— Мама, отведай…

Дверь в поварню стояла настежь распахнутая. Слышались речи баб-кутянок, дорвавшихся до Озаркиных хлопотов.

— Во дела чудовы́е! Блудящих в доброе место пускают! — подвязывая запонец, возмущалась одна. — Завтра хлеб позволят месить! Ушам не верю, Озарушка!

Верешко различил голос знатой сплетницы, баламутившей по всему Шегардаю. Даже вспомнил прозвище: Ягарма. Стало страшно. «Сын в людях, а отик…» Бойся не ножа, бойся языка!

— Я сама думала две косы наружу плести, — спокойно отвечала Озарка. — Доброта людская спасла. И сестрицу не прогоню. А кому не любо — вон Бог, вон порог.

В поварне примолкли, занялись делом. Верешко оглядел кружало. В темноватом уголке сидел ранний гость. Он занял лучшую лавку, но, по запаху, пробавлялся смиренно: ел плотвейную щербу. Верешко присмотрелся. Чистый столешник, вышитый наскатёрник… В печном тепле тулился Коверька, посовестный человек. Радибор таких звал просто ворами, гневался: «В расправу пойду, черёдников натравлю! Кнута на них нет!»

Коверька хлебал щербу неспешно, скромно, опрятно. Поглядывал на входную дверь. Там устроилась пришлая баба, молодая, в заметной тягости, изнурённая непосильной дорогой. Возле ног большой короб, за коробом на полу играет тихий мальчоночка… Пришлая пила горячее, ёрзала, держала руку на чреве.

— Да я ж, Озарушка, разве что говорю? — лебезила перед хозяйкой Ягарма. — Истинная правда твоя, им, бедным сестрицам, и голову приклонить негде, и от обид защитника нету…

Помощь с готовкой для мирских трудников радовала Богов, смотревших на Шегардай, а земная власть облегчала подать, взимаемую на прокорм водоносам. Оттого уличанские бабы охотно пособляли в кружале и, боясь изгнания, придерживали дурной нрав.

— Просевень в кладовке возьми, — ровным голосом велела Озарка. — Опара взошла уже, пора тесто месить.

Ягарма поспешила в кладовку. Верешко опоздал скрыться с глаз, но сплетница его не заметила. Снаружи раздавались шаги. Уж не подружка ли Вяжихвостка идёт, жгучие новости за щеками несёт?

Шаги оказались мужскими. На пороге явил себя незнакомый гость, задержавшийся с торгового дня. Справно одетый, сосредоточенный, шёл словно по рукам бить о мешке золота, только рукавицу дома забыл. Поклонился божнице. Увидел Коверьку, чуть замер, вздохнул, решился, подсел.

Озарка вышла к ним, отряхивая с ладоней муку. По мнению Верешка, красивее не родятся: добрая, полнотелая, с ямочками-умилками, легко рождавшимися на щеках.

— Вели, статёнушка, всё нести, чем богата, — потребовал гость.

Коверька смущённо развёл руками, вроде бы отвергая невмерную щедрость, но промолчал. Купец недовольно скосился на Верешка, на непутку, на де́тницу у двери… Гнать бы всех вон, да из кружала не выставишь. Око на око беседовать ступай под дружеский кров… в глухой переулочек…

— Студный день выдался, — начал он осторожно.

— Студный, — равнодушно отозвался Коверька.

— Люди бают, ты муж опытный, в людских делах сведущий…

— Может, и бают.

Купец собрался с духом:

— Совета бы мне, человече посовестный. Вдруг подскажешь чего.

Принесли угощение: горячую кашу, зелень, жареные пирожки. Гость сам почти не ел, всё пододвигал блюда Коверьке. Тот отказывался, наконец щипнул по кусочку: