— От же ж! — всполошились дюжие парни. — Попустим ли, чтоб горе-злосчастье верх взяло? Чтоб у доброго горожанина, подпоив, дедину выманили?

Малюта был умён. Напиваясь, лупил только сына. Драк в кружалах не затевал, срамных песен по улицам не горланил. Черёдники не раз помогали Верешку дотаскивать отца до калитки. А что у него дома творилось, то в доме и оставалось. Сын сора за порог не выносил, а сторонние люди к Малюте заглядывали всё реже.

— Поспешим, братцы!

— В «Руже», сказываешь?

И Верешко помчался вперёд, слыша позади уверенный топот, смаргивая с ресниц горячие капли. Ощущать за собой справедливую мощь города было сладко, но почему-то и горько. Может, потому, что Верешко нутром чуял: они опоздают. Вомчатся через порог… и увидят, как Малюта помавает рукой, отбитой о руку купца: «Владей, Радиборище. Велю сыну скарб вынести — и вселяйся…»

— Не попусти, Матушка! Вложи ума отику… от неворотимого отведи… а меня…

Грешные деяния вспоминались в неожиданном множестве.

Пробежал мимо уличной святыни, прячась под плащиком от дождя, — нет бы хоть кратенько помолиться, медную чешуйку в горшочек с прорезью опустить…

Пренебрёг жреческим ходом, избрав мирские дела…

А хуже всего — третьего дня заслушался на площади скоморохов. Заезжая ватага являла деяния праведных, славила мужество Гайдияра, не давшего сцепиться дружинам. Как хохотал Верешко, когда величавое сменилось задорным — песней о великом и сокровенном копье! Ватажок Шарап утверждал, будто Меч Державы разыскивал сочинителя, дабы наградить за ум и отвагу… А когда строгий Люторад осудил хохочущих позорян, призвал всех верных уйти — Верешко подосадовал, зачем весёлый глум воспрещают…

— …А мне по грехам моим кару дай… Тебе повинен… надо мной воля твоя…


В «Ружном дворе» были распашные двери. Резные, хвальные, с солнечными ликами на полотнах. Изваянные волосы, бороды и усы красиво струились, превращаясь в лучи огнистого света. Западный лик был старческим, восточный — юным, рассветным.

Верешко схватил разом оба кольца, дёрнул изо всей силы. Заскрипели, упираясь, противовесы, но дюжие черёдники легко развели створки. Верешко едва не споткнулся о кучу тряпья, зачем-то сваленного в придверном углу… вмиг нашёл глазами отца.

Малюта не лежал беспамятный на полу. Не сквернил бороду в разлитой по столу бражке. Сидел почти трезвый. И подле него, о чём-то беседуя, расположился вовсе не Радибор.

Торговец Угрюм, Малютин былой пожилец, обернулся на шум у двери. Заметил Верешка, кивнул с узнаванием, по-доброму и… чуть виновато, или помстилось? Верешко приблизился, перегорая невыплеснутой готовностью вмешаться. Было стыдно перед черёдниками. Получалось, он их зря с обхода сорвал.

— На четыре ветра тебе, почтенный Угрюм, на пути-дорожки безбедные, — отдал Верешко малый поклон. Ниже согнулся перед родителем. — Не гневайся, отик… Люди болтали, с тобой рядом злое случилось…

Глаза у Малюты были заплывшие, в багровых прожилках. Потерявшие способность сосредоточиться, вспыхнуть вниманием.

— А… — пробормотал он рассеянно. — Нашёл, значит… вот как… — Утёр нос и вдруг похвастался: — А я, сын, раба купил! Теперь заживём.

— К-какого раба? — севшим голосом, без должного почтения спросил Верешко. Значит, страшное всё же произошло, Малюта продал если не дом, то полдома уж точно. Одно хорошо. Угрюму продал, не Радибору.

— А вона… — Малюта начал медленно озираться, взгляд шарил, не находя. — Тут где-то…

От сердца чуть отлегло. Отик не впервые нёс небывальщину. Бил Верешка за пропажу медного котелка, забыв, что сам его торговкам отнёс. Теперь вот, мечтавши о покупке раба, выдавал несбыточное за быль.

— Тут он… — Малюта обводил пустым взором кружало. — Только вот был…

На них глазели. Черёдники у двери, гости за столами. Ухмылялись. Ждали, чем кончится.

— Отик… — страдая, начал Верешко и… увидел не замеченное второпях. Порожнюю тряпицу на столе.

В той тряпке он хранил свой денежный скоп. Прятал под гнилой половицей. Думал вечером перечесть: хватит ли уплатить ворожее?

Надеялся, не доищется отик. А тот нашёл, стало быть, и… неужто вправду купил? Раба?.. За этакую казну справного кота-крысолова не отдадут…

Угрюм смотрел то на отца, то на сына. Хмурился. Наконец нетерпеливо окликнул:

— Где ты там! Поди покажись.

Верешко краем глаза подметил, как брезгливо отступили черёдники. Диво дивное! Тряпьё, сваленное в чёрном углу, ожило подобием человека. Верешко отказался верить глазам. «Раб?.. Это — раб?..» На плечах тощая гунька, вместо обуви дрянные опорки, подвязанные верёвкой. Сгорбившись крючком, чудо-юдо пугливо, боком подбиралось к новым хозяевам. Ждало гнева.

Люди за столами начали хмыкать, потом — смеяться в открытую:

— Таких, говорят, под игом в Устье берут.

— Поди, ещё приплаты хотели?

Кто-то молча отворачивается от срама.

— И живёт ведь! Хлеба просит! Горьких горестей пристанище! — Назидательный голос принадлежал Радибору. — Невмерно добра Владычица, свыше милости милует!

В «Ружном дворе» собирались зажиточные горожане и гости. Лакомились тонкими яствами, чинно обсуждали куплю-продажу… поверяли на слово деньги, которые вслух назови — шапка с головы упадёт. Малюта попирал кулаком отставленное колено, смотрел с тупой гордостью. Чувствовал себя в «Руже» снова своим.

— Угрюмище! — неслось слева. — Где таких мо́лодцев-красавцев берут? Шепни на ухо…

— Скажет он тебе. Места надо знать!

— С покупкой, Малюта! — вторили справа. — Выпить поставишь?

— А что, подкормится, мяском обрастёт, ремесленную подымет…

— Прощай, малый, — окликнул Верешка старший черёдник. — Никто, вижу, отика твоего не теснит.

Вот так. Другой раз кликнешь сполох — ан задумаются, бежать ли.

Приблизившись, кощей сник на колени, подмёл серыми патлами половицы. Затрясся, пряча голову рукавами. Худущий, бессильный, изглоданный дурным обращением или хворью.

Верешко не смотрел на него, смотрел на Угрюма. Купец отводил взгляд.

— Что, сын? — выговорил Малюта. — Сказывал я, раба прикуплю? Или не сказывал?

Верешко больно сглотнул.

— Сказывал, государь отик…

— Идём, детище. Завтра у Мирана шерсти возьмём… что ни есть лучшей… как мыслишь, даст?

— Нешто не даст, батюшка…

Малюта хотел величественно встать, не совладал. Привычно вытянул руку, Верешко подлез под неё, выпрямился, помог. Горожане понемногу усовестились, смешки стали стихать.

— Теперь невольника будет за отцом посылать.

— Да ну. Кощея-то?

— Погодь, вот перестанет его ветром качать…

Выбравшись из кружала на мокрую тёмную улицу, Верешко испытал облегчение. Не далее чем завтра к полудню Господин Шегардай примется чесать языками. Поди решись выйти в город, навстречу смешкам, жадным сплетням, деланому состраданию хуже всяких насмешек… а невольник вправду хлеба запросит, и где взять тот хлеб?.. «До завтра ещё доживи. Дом не выманили, уже хвала Правосудной… на что прежде смерти помирать…» Верешко согнулся, принимая непомерную тяжесть. Сделал шаг и другой. Впереди было темно.

«Пристанище горестей» хромало следом. Волочило ноги, силилось не отстать.


— Мама, не спи!..

Голос дочери.

Детские руки тормошили, не давали уплыть в ласковое тепло, понуждали к усилию: поднять так сладко отяжелевшие веки.

— Не спи, мама… вставай…

Женщина открыла глаза. Ещё одно усилие понадобилось, чтобы понять, отчего под спиной выпирают скользкие брёвна. Кажется, она прислонилась к забору, хотела перевести дух… и омут сомкнулся над головой.

Непутка лежала на боку, мощёная улочка косо торчала перед лицом, сворачивая в болото, а может, прямо в туман, цеплявший крыши лабазов. Вон там, на углу Клешебойки, она отогнала парнишку… как там его. Она знала, просто не помнила… эка важность. Он убежал, они с доченькой пошли дальше… а потом…

— Мама, встань… мамочка…

Голос доченьки то звучал внятно, то вязнул в клубах тумана. Надо встать. Одолеть полверсты до Озаркиного кружала. Сюда же она как-то дошла? Иногда женщина трезво понимала: больше не встанет и не дойдёт. Пора говорить доченьке, как она любит её… просто потому, что на другое сил и времени уже не достанет. Затем туман падал ниже, и нужно было лишь чуть отлежаться, перевести дух. С того конца улицы к ней не спеша подходила женщина в кручинной белой понёве, высокая, милосердная. Непутка узнала свою мать, с облегчением выдохнула:

— Что ж так долго!

— Я пряла нити, необходимые для узора, — был ответ, и непутка вдруг увидела волокна тонкого света, тянувшиеся откуда-то свыше, сквозь тучи. К ней, к насторожившейся девочке… ко всем в Шегардае. Нити переливались, скользили одна по другой, захлёстывались узлами. Странно, почему она не замечала их прежде. — Твоё веретено наполнилось, дочерь.

В прозрачной руке возникли острые ножницы.

— Но как же… — Непутка нашла взглядом девочку. — Она ведь… она…

— Я и ткать неплохо умею, дочерь. Неужели в моём полотне твоему дитяти нет места?

— Вверяюсь святой воле твоей, — благодарно выдохнула непутка, и ножницы бросили по сторонам нездешние блики. Больно не было. Знать, всю боль, надлежащую живым, она уже приняла.