Мария Зайцева

Убери руки, малышка

1

— Убери руки, малышка…

— Вот так…

— Дай мне тебя подхватить… Вот здесь, ага…

— Хорошая девочка.

— Видишь, и не больно…

И да. Мне не больно. Глядя как руки, сильные, ловкие, перехватывают под коленями, крепко сжимают, поднимая меня вверх… Мне не больно.

Только горячо. Щекам. И огненно. Губам. И остро. Коже. Там, где он прикасается.

Когда он несет меня из задымленной квартиры, я не чувствую больше страха, до этого сковывавшего столбняком. Я не чувствую опасности. Какая может быть опасность, когда он рядом?

Когда он меня держит?

Так жестко. Так нежно.

Он меня малышкой назвал. Это нелепое определение, так мне не подходящее, сейчас ласкает.

Я ни для кого не была малышкой раньше.

Наверно, просто потому, что его ждала.

— Посиди здесь. Сейчас тобой займутся врачи.

Он подмигивает и разворачивается, чтоб уйти.

Стоп! Какие врачи? Зачем врачи? Нет!

— Нет!

Он, уже успев отойти на несколько шагов, слышит.

И возвращается. Присаживается передо мной, грязной, с красными глазами и забитым сажей горлом, на корточки.

— Ну что ты? Не бойся.

— Останься со мной.

— Я не могу, малышка. Мне надо работать. Там, — он кивает на горящее здание, в котором я снимала квартиру, — еще есть дела.

— Ты вернешься?

— Ну конечно!

Он подмигивает, его лицо без маски кажется молодым и до невозможности красивым.

— Стой!

— Стою.

— Как тебя зовут?

— Петр. Алексеев.

— Псевдоним Петра Первого…

— Да? Буду знать! Все, малышка, — он машет рукой на товарища, окликнувшего его, — не бойся ничего. Я скоро вернусь.

Я только киваю.

Я верю ему. Петру Алексееву, вынесшему меня из ада. Кому еще верить, если не тому, кто тебя спас?

Конечно, он вернется.

Он же обещал.

Он не возвращается.

2

— Это куда ты идешь-то? Да еще без халату? И без бахил?

Пожилая санитарка хмуро разглядывает меня, и остро ощущается, насколько непрезентабельно, потерянно сейчас, наверно, выгляжу.

В старом пальто, пожертвованном соседкой, с разношенных сапогах на три размера больше, чем надо…

Страшилище. Бомж.

Хотя, как еще может выглядеть человек, потерявший все в пожаре?

— Ой… Простите, я просто…

— Здесь реанимация. Здесь нельзя.

Я знаю, что нельзя! Но мне надо! И потому не ухожу. Настаиваю.

— Но тут… Пожарный, понимаете? Алексеев Петр!

— Это который? У которого все лицо сожженное? Или у которого руки?

— Не знаю…

— А ты кто? Родственница? Родственникам все уже сказали давно.

— Нет… Я… Он меня из огня…

Старушка-санитарка оглядывает меня внимательнее. Наверно, следы ожогов тоже ищет. Но их нет. Благодаря ему.

— Ну ладно. Туда все равно нельзя посторонним. Даже родственникам. К тому, что с руками обожженными, мать рвалась, не пустили. А к тому, что с лицом, девушка… Правда, она его в коридоре увидела, как везли в реанимацию, так в обморок упала, говорят. Там места живого нет.

— Можно… Пожалуйста, посмотрите, как там он? Пожалуйста. Петр Алексеев.

Наверно, я очень жалко выгляжу. Но плевать. Даже лучше. Может, пожалеет…

Санитарка медлит, потом вздыхает.

— Гляну. Жди.

Уходит.

Смотрю на себя в отражение стеклянной двери в реанимационный блок. Стекло мутное. Не просвечивает. Видно только меня. Маленькую. Худую. С запавшими глазами и всклокоченными волосами.

На пожарных рухнули деревянные перекрытия.

Старый дом, тридцатых годов постройки…

Я видела, как это произошло.

Я кричала. Наверно. Потому что сейчас трудно говорить. С хрипом. И горло болит. Но все это — настолько мимо. Настолько — ерунда.

Такая же, как и то, что все мои документы сгорели, что у меня нет жилья. Нет работы. Ничего нет теперь.

Не важно.

Словно в постоянном прокручивающемся кадре — невероятно привлекательное лицо, серые глаза. Улыбка. По сердцу. По нервам. Голос. Спокойный. Уверенный такой.

— Малышка. Я вернусь.

Почему ты обманул меня, Петр Алексеев? Почему не вернулся? Я с тебя спрошу за это. Только выживи.

— Ну что, девка, Петр Алексеев твой — это тот, что с лицом обожженным. Неплохо там все. Глаза не пострадали, кожа — затянется, хоть и шрамы будут, конечно. А вот легкие… Обожгло. Но парень молодой, может, восстановится…

Сажусь прямо по стене на пол.

Легкие. Может, восстановится… Поднимаю взгляд на старушку:

— Вам санитарки нужны?

3

— Опять ты? Какого хрена ходишь здесь?

Она красивая. Высокая, с нервными пухлыми губами и темными волосами. Подходит ему очень. Прикуривает, прикрываясь от ветра, коротко смотрит на меня. Зло.

Я ее понимаю. Наверно. Или нет?

Когда рядом с твоим парнем постоянно трется не-пойми-кто… Наверно, это напрягает. Но она же должна осознавать, что я ей — не соперница? Хотела бы… В глупых ночных мечтах…

Но нет. Я — всего лишь маленькое, глупое не-пойми-кто, помогающее ее парню с самыми обыденными вещами.

— Я работаю здесь.

Отхожу подальше, тоже прикуриваю. Раньше не водилось за мной такого. Здесь научилась, в больнице. Иногда только это выручает.

— Работает…

Она отбрасывает сигарету, идет ко мне. Стремительно. Темный плащ красиво развевается при каждом шаге. Модель с подиума. Звезда. Боже, какая они красивая пара!

Невольно представляю их вместе, и сердце болит.

Наверно, потому, что нас с ним вместе представить не могу.

Не складывается.

Он — слишком красивый. Мужественный. Такой… Господи, при одном воспоминании, как смотрел он на меня тогда, возле горящего дома, сердце останавливается…

А я… Обычная. Самая простая.

Я смотрю в красивое, немного хищное лицо его девушки и не понимаю ее неприязни ко мне.

— Я вижу, как ты работаешь! Крутишься вокруг него… Момент ловишь? Да? Забудь. Ты ему нахрен не нужна, поняла?

— Поняла.

— Еще раз увижу, как ты возле палаты ошиваешься, пожалуюсь, и тебя уволят! Поняла?

— Поняла.

— Свободна.

— У меня еще перерыв.

Демонстративно затягиваюсь своей дешевой сигаретой и выдуваю ей дым в лицо. Пошла ты!

Морщится и уходит.

Смотрю, как она спускается с крыльца, как полы плаща бьют по голенищам высоких сапог.

На эсэсовку похожа.

Из старых советских фильмов.

4

— Слушай, давай в нормальную больницу, Петь. Ну сколько можно? Отец уже все понял давно. Простил.

— Я не простил. Хватит об этом, Лан.

Я замираю возле приоткрытой двери в вип-палату.

У нас обычная районная больница, вип — это значит один пациент в палате и есть старый телевизор. Здесь еще и туалет. В принципе, условия — царские. Куда она уговаривает его перевестись? Зачем?

— Не хватит! Здесь нет должного ухода, квалифицированного персонала! Здесь, воняет, наконец!

— Всего мне хватает. Иди ко мне. Я скучал.

— Петь… Тебе же нельзя…

— Что нельзя? Касаться тебя, да? Можно. И давно уже нужно. Иди ко мне…

Шорох, возня… Мои щеки пылают так, что сейчас подожгут халат! Надо уйти! Надо! Потом приберусь…

— Нет, Петь… Нет…

— Почему? Что не так?

— Ну… Я думаю все же, что еще рано… И ты… Не поправился… Навредить себе…

— Да? А, может, все дело в моей обгоревшей роже?

— Нет, ну что ты! Петя, нет!

— А почему ты не смотришь на меня, а? Почему не целуешь? Не хочешь? Слишком страшный?

— Петь…

— Пошла вон отсюда.

— Петя…

— Вон!!!

Господи, ему же нельзя кричать! У него — легкие! И горло!

Не думая больше ни о чем, врываюсь в палату, смотрю требовательно и злобно на нее. И на него.

— О, вот и твоя сиделочка!

Лана, некрасиво скривив красивые губы, презрительно выплевывает слово за словом.

— Караулила под дверью, да? Ждала?

Я молчу. И даже не смотрю на нее. Она — вне зоны моих интересов.

Петр сидит на кровати, уткнувшись взглядом в ладони. Они целые, не обгоревшие. Не то, что у его коллеги, которому уже сделали несколько операций по пересадке кожи. У Петра пострадало только лицо и легкие. Потому что маску не надел.

— Ну что, дождалась? Все, он весь твой! Я ему не нужна! А ты — попытай счастья!

Голос Ланы дрожит. И рассыпается на мелкие острые иглы. Они под ногти впиваются. Древний метод пытки такой был.

— Пока, Петенька. И знаешь, ты прав. Не могу я тебя целовать. Не могу. Прости. И встречаться, с тобой таким — тоже. Может, вот она — сможет. А я — нет. Я молодая, я жить хочу. А не возле тебя сидеть. Прости, что так…

Она выходит.

А Петр даже не смотрит на нее. Словно и не замечает, что ушла. Сидит, разглядывает руки.

Лицо его, с шрамами, натянутой, словно на барабан, нежной нездорово-розовой кожей на местах обширных ожогов, похоже на маску. Без ресниц, бровей, губы в струпьях.

Я вспоминаю, как заставляла его есть через трубочку кашу, потому что рот нормально не открывался. И жевать нельзя было. Как прятала от него зеркала. И врала, что все вполне хорошо. Хотя нет. Не врала. Потому что он как был красивым, так и остался. И сейчас он — красивый.

Никакой огонь этого не сожжет.

Я хочу подойти к нему, обнять. Сказать, что Лана — та еще сучка. И что не надо ее слушать! И что…

Но вместо этого начинаю прибираться. Гремлю ведром, и Петр, наконец, поднимает взгляд.