Неожиданно склон закончился, тропа вильнула влево, и беглецы оказались на широкой поляне. Олень, сделав еще два скачка, замер у высохшей лиственницы, широко раскинувшей причудливые ветви. Задыхающийся, Табата тоже остановился.

На поляну, ликующе рыча, один за другим выскочили пять волков, обступили полукругом. Самый крупный утробно рыкнул, припал к земле.

Табата сжался. Удивительно, но молодой олень стоял спокойно и смотрел вовсе не на подбирающихся хищников.

Чутье, пробужденное ролью добычи, подсказывало Табате: происходит нечто странное. Вывернутое наизнанку. Но не худое. Ноги перестали дрожать, напряжение схлынуло. Волки попятились, нервно поводя носами и уже не рыча, а недовольно ворча.

Что же происходит? Табата расправил плечи и медленно обернулся.

Лиственница ожила, зашевелила корявыми сучьями. Это тяжело поднимался с земли исполинский олень. Его рога качнулись, вознеслись вверх. Олень величаво выступил на середину поляны, склонил тяжелую корону и двинулся на вожака. Волк огрызнулся, но напасть не посмел. Олень сделал еще шаг. Волк взвизгнул и скрылся в зарослях. Стая последовала за ним.

Олень повернулся к Табате, взгляды их встретились: спокойная мудрость древнего животного и ясные, с удивлением смотрящие на мир глаза ребенка. Олень шагнул к Табате. Склонил рогатую голову. Табата доверчиво потянулся погладить костяную корону и не успел даже ахнуть. Острые рога вонзились ему в живот.


Глава вторая


Тайах-ойуун [Ойуун — шаман.] нагнулся, чтобы не зацепить притолоку лосиными рогами, венчавшими его шапку, и вышел из юрты. Нарыяна стояла у сэргэ [Сэргэ — резной деревянный столб, коновязь.], обхватив себя руками, покачивалась из стороны в сторону. Словно дитя баюкала. Ойуун нахмурился: будь здесь отец девочки, разговор вести было бы проще. А теперь жди слез.

Заметив рыжий отсвет под ногами, Нарыяна обернулась, засеменила к шаману:

— Как она, Тайах-ойуун?

— Кости целы, ссадины и царапины сойдут. Что же до души Тураах, все зависит от внутренней силы.

Нарыяна молчала, заглядывала в лицо старого шамана полными слез глазами. Не понимает.

Тайах вздохнул, заговорил медленно, чеканя каждое слово:

— То не лихоманка-знобуха. То перековка. Так начинается тропа шамана. Дочери твоей, коли сдюжит, отныне только этой тропой следовать. И мальчику тоже.

Бессильно опустились руки. Губы дрогнули, беззвучно повторяя слова ойууна: тропой, тропой шамана. Тайах ждал.

— О татай! [О татай — междометие: о горе! // Чинопоследование изгнания демонов состоит из трех разделов. Первый — De exorcizandis obsessis a daemonic» («Изгнание демона из одержимых) — включает рекомендации по проведению обряда, всего 21 пункт. Второй раздел — Ritus exorcizandi obsesses a daemonio («Обряд изгнания демона из одержимого») — включает собственно чинопоследование экзорцизма, которое включает в себя подготовительные молитвы, молитвы об изгнании демонов (молитвы экзорцизма), псалмы, евангельские чтения, респонсории, молитву по освобождении. Третий раздел — Exorcismus in satanam et angelos apostaticos («Изгнание Сатаны и мятежных ангелов») — описывает экзорцизм, который совершает епископ. ] — простонала Нарыяна, цепляясь за рукав шаманского кафтана. — Верни ее, почтенный ойуун! Не дай моей Тураах потеряться на путях Трехмирья…

— Вернуть? — он прищурился, на потемневших от лет щеках проступили морщинки, будто резец искусного мастера прочертил. — Ступил на тропу — не сойдешь уже. Не дает она выбора. Слабых ломает, выпивает разум или жизнь. Но я бы не назвал это выбором.

Пальцы Нарыяны разжались, она упала на колени и закрыла лицо руками.

— Не лей слез напрасно, дождемся рассвета. Глядишь, хватит сил у Тураах перековаться, — смягчился Тайах-ойуун. Нарыяна всхлипнула и зарыдала пуще прежнего.

Шаман досадливо покачал головой: убивается так, словно шаманская доля хуже гибели. Ничего, выплачет глаза да смирится. Тревожило иное: почему утянуло обоих детей? Отродясь не слышал Тайах-ойуун, чтобы в одном улусе сразу две души на путь вступали. Уж не кроется ли здесь беды?

Он устремил взор в ночь, будто та могла ответить.


Тураах открыла глаза. Тело ныло, словно его разобрали по косточкам и собрали снова. Тошнота подкатывала к горлу. Хотелось пить, но сил не было даже руку поднять. Перед глазами пылали красно-коричневые пятна. Они отвлекали от страшного, таящегося в закутках памяти: пустые бездонные глазницы, птичий смех и вихрь черных перьев. Затягивает, затягивает… Тураах моргнула, отгоняя липкий ужас. Пятна тут же сложились в до черточки знакомый узор, украшавший стены родной юрты.

В стороне стукнуло. Тураах скосила глаза на звук. Берестяная чашка с надтреснутым краем, покачиваясь, истекала водой на настил. Такой желанной водой… Тураах с трудом отвела взгляд. А вот и мама… Лицо осунулось, неубранные густые волосы струились по плечам. Задремала у орона Тураах. Выронила чашку — и даже не проснулась.

— Мама, — спекшиеся губы не слушались, голос не хотел рождаться в пересохшем горле. — Воды…

С трудом вымолвленные слова лишили последних сил. Тьма подкралась незаметно, обволокла, убаюкала, и Тураах уже не видела, как в глазах очнувшейся матери испуг сменился теплом пополам с тревогой, как Нарыяна подняла чашку и бросилась к кадке с водой.

Струйка студеной воды скользнула по губам, просочилась в горло, и успокоенная Тураах свернулась в колыбели мрака. Лишь иногда нарушал ее сон образ кареглазого старика с короной ветвистых рогов. Словно ожила одна из тех причудливых деревянных фигурок, что резал отец долгими вечерами. Старик шептал замысловатые фразы, и мерно качался зубчатый венец рогов.



Похоже, здесь.

Осторожно, щадя старые колени, ойуун опускается на землю. Зарывается пальцами в ее черную плоть.

Поведай мне, покажи…

Вперед. Назад. Вперед. Назад. Тайах раскачивается мерно. Ловит ритм леса. Звук рождается в утробе, поднимается, пока не прорастает в горле. Бьется громче, резче. Песнь заполняет все вокруг — и обрывается.

Тайах-ойуун распахивает густо-карие, словно кора старого дерева, глаза.

Здесь, да не совсем.

Найденные бездыханными на этой полянке, Тураах и Табата встали на шаманью тропу в ином месте. Чужом. Страшном.

Населяющие каждое древо духи-иччи испуганно жмутся, прячутся в сердцевинах стволов. И шепчут. Шепчут о мраке, вторгшемся в это место. Его следы волокнами тьмы клубятся в густых тенях. Отпечатки недоброй воли, мертвого пространства.

Тайах чует злой умысел, к счастью, окончившийся неудачей — оба ребенка пришли в себя на рассвете, сохранив и жизнь, и разум. Мальчик очнулся с первыми лучами солнца и чувствовал себя сносно. Похоже, его перерождение прошло легче: силы в нем меньше, но это сила светлая. Вырастет из Табаты Белый шаман. Тураах приходила в себя дольше, мучительнее, все тело ее покрывали ссадины и царапины, сознание долго мутилось, но то, что она выдержала испытание, свидетельствует о большой внутренней силе.

Кому из мертвых нужны были дети и зачем? Кто пытался забрать их? Да и обоих ли?

Старый ойуун поднимается, качнув тяжелыми лосиными рогами, тянется к клубящимся у самой земли сгусткам мрака. Позволяет черным нитям опутать узловатые пальцы: посмотрим, куда ведет след.


Тьма сгущается, выползает из тени. Деревья смыкаются плотнее, иссохшими ветвями преграждают путь. Ни дружелюбного шелеста листьев, ни вечных шорохов леса. Только вязкая, давящая тишина. Даже иччи покинули эти глухие места.

Усталость наваливается, ломит суставы, щемит в груди, но Тайах упрямо шагает дальше, оступается на острых камнях.

Кто ты, скрывающийся во мраке? Что ты?

Тонкие сгустки мертвенного мрака, ведущие ойууна, свисают тут и там с голых ветвей, цепляются за полы кафтана. Слишком поздно Тайах замечает: тьма, как пиявка, подтачивает его и без того убывающие силы.

Деревья расступаются, открывая проход к пепелищу. Мертвая земля, не оправившаяся после бушевавшего здесь некогда всепожирающего пламени. Посреди серого пятна возвышается обугленный ствол, а на его мощных сучьях покоится прогнивший арангас — могила шамана.

На границе пепелища Тайах замирает, тяжело дыша. Стряхивает назойливые плети мрака.

Здесь.

Чужое присутствие давит на плечи.

Где ты?

— Меня ищешь, Белый шаман? — злая воля мертвеца бьет стремительно. Склонись, склонись передо мной. Ойуун сопротивляется, расправляет плечи. Сквозь гнет, до хруста в позвоночнике. Подводят колени. Распухшие от долгого пути, они подламываются, бьются о мертвую землю, вздымая серые клубы пепла.

От боли меркнет в глазах. Тайах проваливается в боль. На миг, всего на миг, но этого хватает, чтобы чужая воля навалилась, заставила опустить голову.

Вырывает из мрака тихий перезвон накладок на шаманском одеянии. Старый шаман с усилием вскидывает руки, сплетает дрожащими пальцами вязь обережного заклятия. Медленно-медленно поднимает голову.

Арангас содрогается и трещит. Из щелей прогнившего короба с отвратительным шипением хлещет мгла, тяжело оседает к подножию мертвого дерева, сплетаясь в силуэт того, кто был здесь похоронен.

Черная тень, едва напоминающая человека, — все, что осталось от этого существа. Тень и два желтых, звериных глаза.

Откуда же столько злобы?

Тепло-коричневое сияние окутывает шамана — живое, живое среди мертвого — и устремляется в средоточие мрака.

Вот он, ответ. Вот суть Неведомого. Еще немного, и уловишь.

Тайах-ойуун тянется, тянется, тянется — и достает. Но вовсе не то, к чему стремился. Вместо разгадки перед шаманом распахивается бездна ненависти ко всему, что наполняет этот мир. К самой жизни. Ойуун падает в ее смердящий разложением зев. Не за что зацепиться. Нечем отгородиться от всепоглощающей злобы, которая и есть суть Неведомого. Тьма впивается в сознание острыми клыками, терзает и рвет, упивается чужой болью.