— Пойдемте, я уложу вас в кровать. Вы выглядите такими усталыми.
Другая девочка, Абигайль, решительно воспротивилась:
— Что вы такое говорите? Она еще не прочитала молитвы. Вы что, хотите, чтобы мой дядя ее выпорол?
Пожав плечами, я отправилась дальше.
На кормовой палубе сидел Джон Индеец, окруженный восхищенными матросами, и вытворял бог знает какую ерунду. Странное дело: Джон Индеец, который еще недавно изошел на слезы, когда очертания нашего нежно любимого Барбадоса растворились в тумане, уже утешился. Он выполнял для матросов тысячу заданий, таким образом зарабатывая монеты, с которыми вмешивался в их игры, попивая их ром. Сейчас он учил собравшихся старой песне рабов, удивляя хорошо поставленным голосом:
Могей [Город в Буркина-Фасо (б. Верхняя Вольта).] эй, Могей эй,
Петушок уже поет…
Ах! Каким легкомысленным был мужчина, которого выбрало мое тело! Но, возможно, мне самой не понравилось бы, если бы он тоже предавался печали и скорби, подобной той, в какую погрузилась я.
Заметив мое приближение, Джон Индеец поспешно подошел ко мне, оставив на произвол судьбы шумно запротестовавший хор учеников. Взяв меня за руки, он прошептал:
— Уж больно странный человек наш новый хозяин. Неудавшийся коммерсант, с опозданием начинающий жизнь там, где ее оставил…
Я прервала его:
— У меня совсем не лежит душа выслушивать сплетни.
Мы прогулялись по палубе и устроились за штабелем бочонков сахарного тростника, плывших в бостонский порт. Поднялась луна; по яркости это скромное ночное светило не уступало дневному. Я прижалась к Джону Индейцу; наши руки искали тела друг друга, когда доски палубы и бочонки вздрогнули от тяжелых шагов. Это был Сэмюэль Паррис. При виде позы, в которой мы находились, немного крови окрасило его мертвенно-бледные щеки. Он сказал, будто плюнул ядом:
— Несомненно, цвет вашей кожи является признаком вашего проклятия. В то же время, пока вы живете под моей крышей, будете себя вести, как положено христианам! Живо на молитву!
Мы повиновались.
Госпожа Паррис и обе девочки, Абигайль и Бетси, уже стояли на коленях в одной из кают. Оставшись стоять, хозяин поднял глаза к потолку и принялся голосить. Его речь я не особенно понимала, за исключением уже слышанных столько раз слов: грех, зло, Лукавый, Сатана, демон… Самым тяжелым из всего этого оказалась исповедь. Каждый должен был громко признаться, какие грехи совершил за день; я услышала, как бедные дети лепечут:
— Я смотрела, как Джон Индеец танцует на палубе.
— Я сняла чепец и позволила солнцу погладить меня по волосам.
В своей обычной манере Джон Индеец исповедался со всеми ужимками и вышел сухим из воды, так как хозяин ограничился тем, что сказал ему:
— Бог прощает тебя, Джон Индеец! Иди и не греши больше!
Когда подошла моя очередь, меня охватил гнев, без сомнения, являющийся обратной стороной страха, который внушал мне Сэмюэль Паррис. Я твердо произнесла:
— Зачем исповедоваться? То, что происходит у меня в голове и в сердце, никого не касается.
Он меня ударил.
Рука, сухая и резкая, ударила по моему рту и кровь залила его. При виде этой красной струйки госпожа Паррис нашла в себе силы; она выпрямилась и с яростью заявила:
— Сэмюэль, вы не имеете права!..
Он ударил и жену. Лицо ее тоже обагрилось кровью, скрепившей наш союз. Иногда засушливая пустынная земля порождает цветок пленительной окраски, освещающий и наполняющий ароматом местность вокруг. Только с этим я могу сравнить дружбу, которая не замедлила соединить меня с госпожой Паррис и маленькой Бетси. Вместе мы изобретали тысячу хитростей, чтобы встретиться в отсутствие демона, которым и был преподобный Паррис. Я расчесывала их длинные светлые волосы, которые, освобожденные из плена косичек и пучков, ниспадали им до лодыжек. Я натирала маслом, рецепт которого передала мне Ман Яя, их бледную болезненную кожу, которая понемногу золотилась у меня под руками.
Однажды, растирая хозяйку Паррис, я принялась расспрашивать ее:
— Что говорит ваш жестокий муж по поводу изменений вашего тела?
Она рассмеялась.
— Моя бедная Титуба, каким образом ты хочешь, чтобы он это заметил?
Я подняла глаза к небу.
— Я бы сказала, кому, как не ему, это сделать!
Она засмеялась еще сильнее.
— Если бы ты знала! Он берет меня, не сняв ни мою одежду, ни свою, спеша покончить с этим отвратительным занятием.
Я возмутилась:
— Отвратительным? Для меня это самое прекрасное занятие на свете.
Она оттолкнула мою руку, стоило мне начать ей это объяснять.
— Да разве не оно способствует сохранению жизни?
Ее глаза наполнились ужасом.
— Замолчи, замолчи! Это наследие Сатаны в нас.
Она казалась такой потрясенной, что я не стала настаивать. Как правило, наши разговоры с госпожой Паррис не принимали такой оборот. Она находила удовольствие в сказках, восхищавших Бетси: о пауке Ананси, о заложенных людях, о сукуньянах, о звере Манн Ибе, скачущем на трехногой лошади. Она слушала меня с тем же воодушевлением, что и дочь. В ее прекрасных глазах орехового цвета вспыхивали звездочки счастья, и она переспрашивала:
— Неужели так бывает, Титуба? Человеческое существо может оставить свое тело и мысленно прогуляться в место, находящееся на расстоянии в несколько миль?
Я согласно кивала.
— Да, такое возможно!
Она настаивала:
— Без сомнения, чтобы переместиться, нужна ручка от метлы?
Я громко смеялась.
— Что за глупая мысль? Что, по-вашему, нужно делать с ручкой от метлы?
Госпожа Паррис оставалась в замешательстве.
Мне не нравилось, когда наше уединение с Бетси нарушала юная Абигайль. В этом ребенке было что-то такое, от чего мне делалось очень не по себе. Мне не нравилось, как она слушала, как смотрела на меня — так, словно я была чем-то чудовищным и в то же время привлекательным! Властным тоном она требовала уточнять буквально всё.
— Какие слова должны произносить отданные в залог люди перед тем, как покинуть тело?
— Каким образом сукуньяны пьют кровь своих жертв?
Я отвечала уклончиво. По правде говоря, я боялась, как бы она не рассказала об этих разговорах своему дяде Сэмюэлю Паррису и чтобы свет удовольствия, который они внесли в нашу жизнь, не погас. Ничего такого Абигайль не сделала. Она чрезвычайно умело все утаивала. Никогда во время вечерних молитв даже не намекнула на то, что в глазах Парриса могло показаться одним из непростительных грехов. Она ограничивалась признаниями:
— Я стояла на палубе, чтобы на меня попадали брызги воды. Я выбросила в море половину своей овсянки.
И Сэмюэль Паррис отпускал ей грехи:
— Иди, Абигайль Вильямс, и не греши больше!
Постепенно я принимала ее в нашу тесную компанию, только ради Бетси.
Однажды утром, когда я подавала госпоже Паррис чай, который ее желудок переносил лучше овсянки, она мягко попросила:
— Не рассказывай детям все эти истории. Они побуждают их мечтать, а мечта — это нехорошо.
Я пожала плечами:
— С чего бы мечте не быть хорошей? Разве она не лучше реальности?
Госпожа Паррис не ответила и некоторое время хранила молчание. Некоторое время спустя она снова заговорила:
— Титуба, тебе не кажется, что быть женщиной — это проклятие?
Я разозлилась:
— Госпожа Паррис, вы только и говорите, что о проклятии! Что может быть красивее женского тела! Особенно когда его облагораживает желание мужчины…
Она воскликнула:
— Замолчи! Замолчи!
Это была наша единственная ссора. По правде говоря, причину ее я не поняла.
Однажды утром мы прибыли в Бостон.
Я сказала, что это было утро, однако цвет ничего похожего не обозначал. С неба ниспадала сероватая завеса, окутывая своими складками лес корабельных мачт, груды товаров на набережной, тяжеловесные силуэты складов. Дул ледяной ветер; мы с Джоном Индейцем дрожали в наших хлопковых одежках. То же происходило с госпожой Паррис и девочками, несмотря на их шали. Один хозяин высоко держал голову в черной шляпе с широким полями; в грязном размытом свете он походил на призрак. Мы спустились на набережную, Джон Индеец изнемогал под весом чемоданов, а Сэмюэль Паррис в это время соизволил предложить жене опереться на его руку. Я же взяла за руки девочек.
Никогда раньше я и представить себе не могла, что существует такой город, как Бостон: заполненный такими высокими домами, настолько многочисленной толпой, снующей по мощеным улицам, которые запружены телегами с впряженными в них быками или лошадьми. Заметив множество лиц того же цвета, что и мое, я поняла, что и здесь дети Африки платят дань несчастью.
Судя по всему, Сэмюэль Паррис прекрасно знал эти места, так как ни разу не остановился, чтобы спросить дорогу. Промокнув до костей, мы, наконец, подошли к деревянному двухэтажному дому, фасад которого был обшит более светлыми балками, выложенными в виде плетеного узора. Выпустив руку жены, Сэмюэль Паррис, словно речь шла о самом великолепном из особняков, произнес:
— Это здесь!
Внутри пахло сыростью и затхлостью. При звуке наших шагов удрали две крысы; одновременно с этим спавший в золе и пыли черный кот лениво поднялся и перешел в соседнюю комнату. Вряд ли я могла бы описать действие, которое этот несчастный кот произвел на детей, Элизабет и Сэмюэля Парриса. Последний поспешил схватить молитвенник и принялся читать бесконечную молитву. Немного успокоившись, он выпрямился и стал отдавать приказания:
— Титуба, прибрать эту комнату. Потом приготовить постели. Джон Индеец, со мной покупать дрова!
Джон Индеец снова принялся за свои ужимки, которые я так сильно ненавидела:
Конец ознакомительного фрагмента