3

Шум голосов в зале нарастал, достигая кулис. Так бывает с поднятой ветром зыбью: тем, кто прислушивается к этому звуку, он кажется гораздо громче, чем на самом деле. Оркестр выстроился в очередь в коридоре, ведущем к сцене. Люстры стали тускнеть, музыканты потянулись к своим местам. Поднялась веселая какофония настройки инструментов, заставившая публику притихнуть. Наконец на сцене появился пианист. Колетт крикнула «браво!», публика послушно захлопала. Дирижер встал за пюпитр и повернулся к Тома́, чтобы его поприветствовать, Тома́ привстал с табурета и ответил ему тем же. Марсель занял свое рабочее место, и «Стейнвей» засиял, почти как небесное светило.

Дирижерская палочка взлетела в воздух, Тома́ набрал в легкие побольше воздуха, приподнял кисти и извлек из инструмента медленную восьмитактовую серию аккордов в подражание церковным колоколам, потом его пальцы обрушились на клавиши, извлекая поток восьмых долей. Вступили легким дуновением скрипки — зимние ветры, колеблющие степь. Тома́ зажмурился, он уже перенесся в далекую Россию, в другой мир, в другую эпоху, когда не существовало еще ничего, кроме романтического неистовства. Под бег его кистей к высоким октавам Колетт вскочила с кресла, чтобы проследить за его виртуозными пальцами, трепеща сердцем вместе с ними; Жанна потянула ее за полу и заставила снова сесть.

Играя на сцене, Тома́ испытывал ни с чем не сравнимый восторг. С ним разговаривали скрипки, к их беседе спешили присоединиться гобои. Рахманинов сочинил свой Второй концерт, когда проходил лечение гипнозом, и его партитура получилась повестью о духовном возрождении. В самом начале первой части композитор выходит из оцепенения, потом его посещают величественные воспоминания о пережитых мгновениях. Тома́ и Рахманинов сливались воедино, как будто рядом с пианистом за клавишами сидел призрак композитора, и четыре руки превращались в две…

Тома́ мельком бросил взгляд в зал и увидел в первом ряду отца: тот сидел на коленях у молодой женщины, понятия не имевшей о его присутствии.

Дирижер удивился, когда пианист перепрыгнул через несколько нот. Но на то Тома́ и был виртуозом, чтобы не сбиться с темпа. Оркестр вел мелодию, фортепьяно откликалось нежным пением. В конце первой части Тома́ улучил момент, чтобы вытереть лоб. Началось медленное адажио, исполняемое флейтами и гобоями, к которым предстояло присоединиться фортепьяно. Новый взгляд в зал: там отец с горделивой улыбкой закинул ногу на ногу. Дирижер оглянулся, удивленный новой оплошностью пианиста в напряженном оркестровом эпизоде. Тома́ поправился при могучей атаке, в виртуозном стаккато.

— Что-то не так… — прошептала Колетт.

— Вечно у тебя все не так, лучше помолчи, — шикнула на нее Жанна.

— Он весь мокрый, а в зале арктический холод, — не унималась Колетт.

— В него бьют прожекторы! Замолчишь ты наконец?

— Гляди, какие взгляды он бросает на девицу в первом ряду! Слушай, я пока что в своем уме. Сама видишь, с ним что-то не так.

— С кем что-то не так, так это с тобой. Он в полном порядке и играет божественно!

— Раз ты так считаешь, я умолкаю.

— Давно пора.

Своей болтовней они разозлили соседей. Жанна успокоила их покаянной улыбкой и жестом дала понять, что у ее подруги случаются заскоки.

— Некрасиво выставлять меня чокнутой, на себя бы посмотрела, — проворчала Колетт.

Началась третья часть, и Тома́ простился с русской степью. Во время продолжительного оркестрового аллегро пианист старался сосредоточиться и не смотреть на кресло, в котором Раймон то и дело перекладывал ногу на ногу. Эта отцовская привычка всегда ужасно бесила Тома́, к тому же призраку было просто неприлично делать вид, будто ему неудобно сидеть.

Пианисту предстояло длинное соло, любая ошибка в котором была бы фатальной: ни один инструмент оркестра ему не помог бы. Адресованный ему негодующий взгляд дирижера не предвещал ничего хорошего после концерта. Оставалось дождаться, пока вступят спасительные флейты и гобои. Но как продержаться при таком жжении в пальцах, как заставить себя не утирать стекающий по лбу пот, как унять разошедшееся сердце? Больше не крутить головой, забыть про зал, думать только о матери и о крестной, которые придут потом к нему в гримерную… Это была просто паническая атака, накануне отец все про это объяснил. Нет, что за нелепая мысль! Отец ничего не мог ему объяснить, потому что его уже пять лет как нет в живых.


Тома́ взял четыре завершающих аккорда. Концерт был отыгран, зал неистовствовал. Колетт вскочила с криком «браво!», подхваченным всей публикой, устроившей музыкантам оглушительную овацию. Дирижер вытянул руку в сторону пианиста, признавая, что львиная доза этого одобрения принадлежит ему, но, встретившись с ним взглядом, Тома́ убедился, что на самом деле он рвет и мечет.

Он подошел к краю сцены и трижды низко поклонился. Овация не смолкала, настала очередь всего оркестра встать и благодарить публику за столько шумное признание. Потом занавес опустился, в зале зажегся свет.


Дирижер, положив палочку на пюпитр, направился за кулисы.

— Мне так стыдно… — обратился к нему Тома́. — Что-то мне дурно.

— Я заметил. Ничего страшного, надеюсь?

— До завтрашнего выступления все обязательно пройдет, даю вам слово.

— Хотелось бы надеяться, — высокомерно ответствовал дирижер, исчезая в своей гримерной.

Тома́ закрылся в своей, снял фрак, сменил черные брюки на джинсы, натянул футболку, плюхнулся в кресло и, глядя на себя в зеркало, задумался, не стоит ли обратиться к врачу. Раздался стук в дверь, которая открылась, прежде чем он успел спросить, кто там. Он ждал мать и крестную, но сюрпризам этого вечера не было конца. Перед ним предстала Софи.

— Это, конечно, не Брамс, но ты выкрутился, — сказала она с улыбкой.

В своем длинном черном платье она выглядела ослепительно. Она собрала волосы, как делала на концертах, напомнив Тома́ своим видом об их совместных выходах на сцену.

— Я не знал, что ты в Париже, — ответил он вставая.

— Жизнь полна неожиданностей. Завтра я уезжаю. Не знала, стоит ли к тебе заглянуть, чтобы обнять, собиралась написать тебе уже из Рима, но ты кланялся с таким одиноким видом, что…

— Что ты пришла, само это много значит.

— Я увидела в афише твое имя, когда проходила утром мимо зала. Нет, вру, что за дурацкая отговорка! Я продолжаю следить издали за твоими гастролями, — не спрашивай зачем, у меня самой нет ответа.

— Хочешь, сходим куда-нибудь поужинать? — предложил Тома́.

— Я кое с кем встречаюсь, Тома́. Мне с ним хорошо. Я подумала, что это удобный случай сказать тебе об этом.

— Ты не обязана передо мной отчитываться.

— Знаю, но так лучше. Ты не сердишься на меня?

— За то, что ты счастлива? Как можно на это сердиться?

— Потому что мне и с тобой было хорошо. Ты увлекал меня, не похищая, держал, но не захватывал, любил меня, не желая, — тебе это ничего не напоминает? Не важно, это жизнь, я ни о чем не жалею.

— «Сезар и Розали» [«Сезар и Розали» — фильм французского режиссера Клода Соте, вышедший на экраны в 1972 г., в главных ролях Роми Шнайдер, Ив Монтан и Сами Фрей. — Прим. ред.], мы смотрели этот фильм несколько раз подряд, когда выступали в Стокгольме, фильм был дублирован на шведский, я декламировал тебе диалоги.

— Не догадываясь, что это причиняет мне боль.

— Он музыкант?

— Нет, возможно, как раз благодаря этому у наших отношений есть шанс. Он живет в Риме, у него свой ресторан, это звучит не очень музыкально, согласна, но мы с тобой как два моряка, нам нужен порт приписки, иначе мы пойдем ко дну — правда?

— Не знаю. Может быть, ты права.

Она подошла, прижалась к нему, погладила по щеке:

— Ты тоже заслуживаешь счастья, милый Тома́. Когда ты ее встретишь, не отпускай, как отпустил меня. Наберись храбрости и полюби ее. — Она поцеловала его в лоб, пошла к двери, но на пороге оглянулась: — Ты перепрыгнул в адажио через несколько тактов или мне послышалось?

С этими словами она исчезла.

Немного постояв, Тома́ снова сел и погрузился в задумчивость перед зеркалом.


— Непревзойденная демонстрация женского гения! — воскликнул его отец, появившийся в зеркале. — Она, без сомнения, заранее запланировала месть. Отдаю ей должное: получилось бесподобно. Какая жестокость! Как по-матерински она погладила тебя по щеке! Вот змея! Врожденный талант! — Отец соединил ладони, изображая аплодисменты. — Шах и мат, старина, она отплатила тебе твоей же монетой.

— Оставишь ты когда-нибудь меня в покое? — не выдержал Тома́.

— После того, что я только что видел? И речи быть не может! Я не мог вообразить, что так безнадежно запустил твое эмоциональное воспитание. Надеюсь, ты усвоишь урок, который она только что тебе преподала. Какая-то пара минут, горстка фраз — и ты уяснил, что остался для нее всего лишь воспоминанием. Это как качели: легкий взлет, чтобы ты на миг понадеялся на привычное взаимопонимание, а потом резкое падение, чтобы ты полностью прочувствовал, какое счастье от тебя ускользнуло — в ее лице, разумеется. И ни малейшего шанса отбить мяч. Признаюсь, я в восхищении. Не довольствуясь твоим низвержением, она вдобавок потопталась на твоем трупе, напомнив, как ты сфальшивил за фортепьяно. Ну разве не мерзавка?