Я так устала, что едва дотащилась до дома. Горели ноги в тяжелых ботинках, ломило спину. Я накормила Лукса и допила какао из термоса. От усталости бутерброды не лезли в горло. В тот вечер я умылась у колодца холодной водой и сразу же легла. Лукс, видно, тоже устал, потому что сразу после еды залез под печку.

Следующее утро не было таким невыносимым, как предыдущее, ведь, едва открыв глаза, я вспомнила про корову. Я тут же совершенно проснулась, но чувствовала себя совсем разбитой. К тому же я проспала: желтые солнечные лучи уже пробивались сквозь щели в ставнях.

Встала и взялась за работу. В доме — куча посуды, я решила, что одно из ведер станет подойником, и отправилась с ним в хлев. Корова послушно поднялась на ноги и приветливо поздоровалась, облизав мне все лицо. Я кое-как подоила ее, дело шло хуже, чем вчера. Ломило все кости. Дойка — чрезвычайно тяжелое занятие, сперва нужно втянуться. Но я знала, что и как нужно делать, а это — самое главное. Сена у меня не было, поэтому после дойки я выгнала корову на лесную поляну и оставила там пастись, в твердой уверенности, что никуда она от меня не убежит.

Потом наконец позавтракала: парное молоко и вчерашние черствые бутерброды. Весь день был посвящен корове, точно помню. Я устроила ей настоящий хлев, насколько мне это было по силам: набросала на пол зеленых веток вместо соломы, а ее первые лепешки стали началом навозной кучи возле «хлева».

«Хлев» был построен основательно, из толстых бревен. Чердак под крышей я позже набила сухой травой. Но тогда, в мае, травы еще не было, и до осени мне пришлось обходиться ветками.

Конечно, я задумывалась о корове. Если особенно повезет, у нее будет теленок. Но слишком рассчитывать на это не стоило, оставалось только надеяться, что моя корова долго будет давать молоко.

Я по-прежнему считала свое положение временным или по крайней мере старалась считать его таковым.

О животноводстве представление у меня слабое. Однажды я присутствовала при рождении теленка, но не знала даже, как долго корова его носит. Потом я прочитала об этом в крестьянском календаре, но это не слишком-то прибавило знаний, до сих пор ума не приложу, как научиться еще чему-то.

Маленькую плиту в хлеву я сначала решила сломать, но потом обнаружила, что она очень удобна. Если понадобится, я смогу прямо там кипятить воду. Стол и одно кресло я вынесла в гараж, где хранилась куча инструментов. Гуго ценил хороший инструмент, а егерь, человек порядочный и добросовестный, следил, чтобы он всегда был в рабочем состоянии. Не знаю, почему Гуго придавал такое значение инструментам. Сам он до них никогда не дотрагивался, но при каждом наезде созерцал их с большим удовлетворением. Если это и был бзик, то для меня он оказался спасением. Тем, что я до сих пор жива, я обязана только этим маленьким странностям Гуго. Милый Гуго, да благословит его Господь, наверняка сидит по-прежнему в трактире над стаканом лимонада, не боясь, наконец, ни болезней, ни смерти. И некому больше гонять его по заседаниям.

Пока я возилась в хлеву, корова паслась на полянке. Симпатичная корова, изящная, кругленькая, серо-коричневая. Бог весть почему она производила впечатление веселого молодого животного. Ее манера поворачивать голову, ощипывая с кустов листья, напоминала мне движение грациозной кокетливой молодой женщины, глядящей через плечо влажными карими глазами. Я сразу полюбила корову, таким успокоительным был ее вид.

Лукс болтался неподалеку от меня, глазел на корову, пил из колоды и бегал по кустам. Он успел стать прежней веселой собакой и, казалось, позабыл все ужасы минувшего дня. Он, видно, уже свыкся с тем, что его хозяйкой стала я, хотя бы временно.

На обед сварила суп из гороховой колбасы и открыла тушенку. После еды навалилась усталость. Я велела Луксу покараулить корову и, словно оглушенная, не раздеваясь, повалилась на кровать. После всего, что стряслось, я вообще не должна была спать. Но нужно признаться, что первые недели в охотничьем домике я спала очень крепко, пока тело не привыкло к тяжелой работе. Бессонница начала мучить позже.

Проснулась около четырех. Корова лежала, пережевывая жвачку. Лукс, сидя на скамейке перед домом, сонно на нее взирал. Я освободила его от караульной службы, и он вновь отправился на разведку. В те дни я, едва потеряв его из виду, сразу же начинала беспокоиться. Позже, поняв, что полностью могу положиться на него, я совсем перестала тревожиться.

Когда похолодало, я затопила и поставила воду на плиту. Мне совершенно необходимо было вымыться.

Под вечер загнала корову в хлев, подоила ее, налила свежей воды и оставила ее на всю ночь в одиночестве. После мытья я закуталась в халат, выпила парного молока и села к столу подумать. Удивительно, что я не грущу и не отчаиваюсь. Спать хотелось так, что пришлось подпереть голову руками, я едва не уснула сидя. Раз думать я не могла, то попыталась читать один из детективов Гуго. Но, видно, выбрала неудачно: торговля женщинами интересовала меня в тот момент весьма слабо. Вообще-то Гуго тоже всегда засыпал на третьей или четвертой странице своих крутых детективов. Наверное, они и были у него вместо снотворного.

Я тоже едва вынесла десять минут, потом решительно встала, привернула лампу, заперла дверь и легла.

Следующее утро было холодным и неприветливым и навело меня на мысль позаботиться о сене для коровы.

Я вспомнила, что видела когда-то на лугу у ручья сеновал; может, там еще есть сено. Машина Гуго мне без пользы. Уходя, он унес ключи. Да и будь ключи — тоже было бы мало толку. Всего две недели назад, по настоянию дочек, я с величайшими трудностями получила права и поэтому ни за что не решилась бы въехать в ущелье. Нашла в гараже несколько старых мешков и, окончив уборку хлева, отправилась за сеном.

На сеновале у ручья я действительно нашла немного сена. Набила им мешки, связала их друг с другом и поволокла за собой. Но скоро обнаружила, что в качестве транспортного средства мешки на каменистой тропе непригодны. Тогда я оставила два мешка на обочине, взвалила два других на плечи и потащила к дому. Убрала из гаража инструменты, сложила их в кладовой при кухне, потом принесла оставшиеся мешки и сложила сено в гараже.

После обеда еще дважды ходила за сеном, и на другой день — тоже. Было ведь только начало мая, а в эту пору в горах иногда бывает очень холодно. Пока было просто прохладно, моросило, но корова вполне могла пастись на лужайке. Она казалась вполне довольной новой жизнью и терпеливо сносила неуклюжую дойку. Иногда только поворачивала свою большую голову, словно потешаясь над моими усилиями, но стояла спокойно и никогда не лягалась. Она была дружелюбна и иногда — чуть высокомерна.

Пораскинув умом, как мне звать корову, окрестила ее Беллой. В этих местах коров так никогда не называли, однако — почему нет? — имя короткое и благозвучное. Корова скоро поняла, что теперь ее звать Беллой, и поворачивала голову на мой оклик. Очень бы хотелось знать, как ее звали раньше: Пеструха, Грета или, может, Серка. Собственно, имя ей вообще было не нужно, она была единственной коровой в этом лесу, а скорее всего — и в стране.

У Лукса имя тоже было совершенно неподходящее, оно свидетельствовало о дремучей темноте местных жителей. Но с давних пор всех охотничьих собак в долине звали Луксами [Luchs (нем.) — рысь.]. Настоящих рысей истребили так давно, что никто в долине их и в глаза не видел. Может, кто-нибудь из предков Лукса загрыз последнюю настоящую рысь и в награду получил свое имя.

Пасмурная погода сменилась обложным дождем, а потом — настоящей вьюгой. Белла стояла в хлеву и жевала сено, а у меня внезапно появился досуг — поразмыслить. В моей — то есть Гуго — книжке под десятым мая помечено: переучет.

То десятое мая было настоящим зимним днем. Снег, вначале таявший, теперь держался, а с неба все сыпало.

Началось с того, что я проснулась и почувствовала себя полностью беззащитной. Физическая усталость прошла, навалились раздумья. Прошло десять дней, а в моем положении ничего не изменилось. Десять дней я глушила себя работой, но стена никуда не делась, и никто за мной не приехал. Не оставалось ничего другого, кроме как примириться с действительностью. Тогда я еще надеялась, я еще долго надеялась. Даже когда мне пришлось сказать себе, что на помощь больше рассчитывать не приходится, оставалась безумная надежда вопреки разуму и собственной уверенности.

Уже тогда, десятого мая, я была убеждена, что произошла огромная катастрофа. Все говорило за это: отсутствие спасателей, молчание радио и то немногое, что я увидела сквозь стену.

Гораздо позже, лишившись всех надежд, я все не могла поверить, что дочери мои тоже погибли. Они не могли погибнуть, как старик у колодца или женщина на скамейке!

Думая сейчас о дочках, я все вижу их пятилетними, и мне кажется, что уже тогда они ушли из моей жизни. Наверное, в этом возрасте все дети начинают уходить из жизни родителей; мало-помалу они превращаются в посторонних нахлебников. Но происходит это так незаметно, что этого почти не ощущаешь. Хоть и были минуты, когда я подозревала такую чудовищную возможность, да как всякая мать гнала подобные мысли прочь. Нужно ведь было жить дальше, а какая мать сможет жить с такими думами?