Весело звенели шпоры, головы склонялись в приглашающих поклонах, и юные красавицы, гордые вниманием молодых воинов, уплывали в танце, трепетно опершись на руку своих кавалеров и не сводя с них влюбленных глаз.
Эти дни проносились стремительно, кипели, пенились.
В гостиных окружали героев, ловили восторженно каждое их слово, каждый дом почитал за честь принимать героев у себя. Расспросам и воспоминаниям не было конца.
Лихо гремели каблуки в бешеной мазурке.
Учтиво приседали в гордом полонезе.
Добросовестно выделывали замысловатые фигуры в котильоне.
— Как вы выросли, княжна, как похорошели…
— Прошу вас, оставьте за мной вальс…
— Но у меня уже расписаны все танцы…
— Почему этот кавалергард не спускает с вас глаз?
В трепетном свете свечей кружились залы, кружились молодые офицеры, опьяненные счастьем возвращения. И неотрывно следовали за ними гордые взгляды сидящих в стороне, по стенам родителей и родственников, и украдкой вздыхали и шептали совсем юные, те, что в этот год впервые начали выезжать.
— Посмотрите, тетушка! Глядите! Как ловок Мишель, как он… как идет ему мундир! Ах, тетушка, вы смотрите не туда!..
Кружились головы, вспыхивали сердца и надежды, клубились разговоры. Кружение мыслей и чувств, сияние люстр и эполет.
— Говорят, Денис Васильевич, вам случалось видеть самого Наполеона и даже довольно близко?
— Случалось и не раз. Я наблюдал его в подзорную трубу.
— Ну и… каков же он?
— Очень похож.
— !
— То есть, конечно, если вглядеться попристальнее, то можно заметить кое-какие, некоторые… А так, вообще — очень, очень похож…
Кружение. Вальс. Или альманда [Альманда — вид тихого вальса (примеч. авт.).].
— Кто этот молодой человек? В очках, за фортепьяно.
— Грибоедов, матушка.
— Это который? Натальи Алексеевны сын? Какой ужас!
— Отчего же ужас?
— Господи! Вы слышали, рассказывают, в Вильне или в Бресте — не вспомню сейчас — этот разбойник увидел в окне какую-то девицу и взял, да и въехал на лошади прямо в незнакомый дом. А в другой раз и того хуже — в костеле, говорят, сел за орган и давай играть — что бы вы думали? — камаринского! Ужас, ужас! Бедная Наталья Алексеевна! Просто не верится, неужели это возможно, Алексис, неужели это правда?
— Это правда, матушка. Он прекрасный музыкант.
День спешил за днем, вечер переходил в ночь, ночь в утро, дни соединялись.
— Чтобы устрашился злодей, что вся Россия против него поднялась, мы выставили под Красным эскадрон башкир, вооруженных луками и… стрелами, в вислоухих шапках…
— Поразительно! И что же?
— В этот день был нами взят в плен один французский подполковник, имя его я забыл. Природа одарила этого подполковника носом чрезвычайного размера, а случайности войны пронзили этот выдающийся, уникальный нос стрелой насквозь, но не навылет!.. Полковника сняли с лошади, посадили на землю, чтобы освободить его от этого беспокойного украшения. В то время как лекарь, взяв пилку, готовился пилить стрелу пополам возле самого пронзенного носа так, чтобы вынуть ее вот так — справа и слева, — что почти не причинило бы боли и еще менее ущерба этой громадной выпуклости, один из башкирцев хватает его за руки: «Нет! Не дам пилить! Моя стрела! Сам выну!» — «Да как же ты ее вынешь?» — «Возьму за один конец, бачка, и вырву вон. Стрела цела будет». — «А нос?» — «А нос? Черт возьми нос!» Между тем полковник, не понимая русского языка, понимал однако же, о чем идет речь, он умолял нас отогнать башкирца, что мы и сделали. Французский нос восторжествовал над башкирской стрелой!..
А в тишине кабинетов, после щедрых, обильных обедов и ужинов, за чубуками, истории и анекдоты вновь и вновь уступали место обстоятельным разговорам и суждениям.
— Никогда, никогда еще Россия, даже и в воинственное и громкое царствование Екатерины Великой, никогда Россия не стояла на подобной политической, государственной и народной высоте!..
— После счастливого окончания войны и победоносного похода нашего Россия свободно вздохнула, ожила духом обновления и возрождения. Все мы почувствовали сладостную отраду, которую ощущает выздоравливающий после тяжкой и опасной болезни. Снова пробуждается какая-то жажда жизни и наслаждения. В этом чувстве, в этом увлечении есть что-то юношеское, доверчивое, беззаботное. Испытания, опасность и страдания миновали и забыты: может быть, слишком забыты. Но такова человеческая натура вообще, а славянская в особенности…
— Другого подобного торжества в этом тысячелетии, вероятно…
— Никогда, никогда, никогда еще Россия…
Жизнь шла, менялась, постепенно и неизбежно отделяясь от тех неповторимых и прекрасных дней, а вместе с ней менялись разговоры, старые темы вытеснялись новыми, недавние громкие события еще продолжали сотрясать умы в салонах, гостиных, дворцах, театрах, но уже обрастая сегодняшними страстями, жизнь текла, входила в иные русла, двигаясь то бурно, напряженно, то сонно и лениво, и снова стремительно, потоком, составляя пеструю и сложную картину, именуемую Петербургом двадцатых годов девятнадцатого столетия.
— …А раньше у нас горели только сальные свечи… Дедушка был богат, но у него всегда употреблялись только сальные свечи, лишь на столе перед канапе стояли в двух подсвечниках свечи из желтого воска, и когда докладывали, что приехали гости, тогда их зажигали…
— …Вы не поверите, любезный друг, что нынче молодежь считает за тягость бывать в порядочных домах, а все таскаются по ресторациям, то есть по трактирам…
— Бредят Парижем, обходятся с дамами нахально и уверяют, что нет ни одной, которая не согласилась бы на предложения подлые мужчины, ежели мужчина примет на себя труд несколько дней поволочиться за ней…
— И этому всему мы одолжены мерзкому Парижу!..
— Впрочем, надо надеяться, что все изменится к лучшему. Государь намерен сделать большие преобразования…
…Шишков, как всегда игравший в вист, вдруг приподнял седую голову и жестом дал понять, что хочет говорить. Все окружающие разом смолкли. Грозя указательным пальцем собранию, как бог морей неугомонным ветрам, старик разразился речью:
— Только безумцы, обуреваемые гордыней, могут не понимать, что обучать грамоте весь народ принесло бы более вреда, нежели пользы. Наука вносит в неподготовленные души заразу лжемудрых умствований, ветротленных мечтаний, пухлой гордости и пагубного самолюбия…
Его слушали с почтительным вниманием.
— Встарь, кроме букваря, стоглава, грамматики, да Максима Грека, ничего не читывали. А отечеству своему славу добыли. А ныне славенский язык — основа всех основ — забыт. Не только говорят, но и пишут неизвестно на каком языке. Иные втерлись в литераторы бог весть каким образом, не имея на то никакого права.
Старик замолчал и стал спокойно доигрывать пулю…
Все предвещало, что накрывают стол. Слуги впопыхах бегали из угла в угол. Уже два длинных официанта в золотых галунах и с салфетками в петлице разносили гостям водку и закуску… Часы показывали полночь. Двери, ведущие в столовую, отворились настежь. Блеск бесчисленных хрустальных свеч в бронзовых люстрах и вызолоченных жирандолях отражался в граненых хрустальных корзинах.
Первый молодой человек:
— Мне давече не хотелось противоречить старику, почтенному по своему чину и летам. Но послушать его, так от словенского языка зависит чуть ли не царствие небесное. А что такое язык? Лишь оболочка мысли…
Второй молодой человек:
— Спорить с ним бесполезно, у него это навязчивая идея. Александр Семенович — род литературного Лафайета. Это не герой двух миров, но герой двух слогов, старого и нового.
Сухощавый:
— Но в одном с ним нельзя не согласиться. Науки, которые сейчас преподают в университетах, есть зло нравственное, они сводят человека со степени духовной на степень скотскую. Все внимание в них приковано к земле, к настоящему, тогда как надо смотреть на небо и в будущее.
Первый молодой человек:
— Тем сильнее полюблю я бога, чем яснее истолкуют мне его. В духовном тоже нужна математика: докажите мне, что бог есть, как дважды два четыре, и я набожнейший из людей. На кого более надеяться можно, на ослепленного энтузиаста или убежденного человека?
Молодой генерал:
— Когда солдат идет в бой, он должен знать, за что сражается. Но что касается наук, то по мне в России должно быть только две: первая — это сеять хлеб, и вторая — не щадя живота своего, рубить врагов отчизны.
Второй молодой человек:
— Разве нельзя служить отечеству головой?
— …Зажгутся сальные свечи, для прохлады разнесется квас, уже ничего прихотливого не спрашивай в угощение, но зато какое веселие, само живое веселие, которое, право, лучше одной роскоши, заменившей его в настоящее время…
— В старых-то зданиях, Иван Андреевич, всегда клопам вод. Вот и в Зимнем дворце, и в Аничкином, и в Царском — клопов тьма-тьмущая. Никак не выведут.
— Да и у нас в Публичной библиотеке клопов не оберешься, а здание-то новое. От книг что ли? Книга, говорят, клопа родит.
— А меня почечуй, батюшка, замучал.
— Старый хрыч со своим геморроем лезет ко всем. Даже по рассеянности к дамам.