Филиппинцы Магды перестали уродовать какую-то очень сложную пьесу и заиграли веселую румбу. Я поняла, что страшно устала думать (да и вообще это отвратное занятие, никому его не рекомендую). Закрыла глаза и попыталась очистить голову — по крайней мере так должен себя вести, судя по всему, настоящий сыщик.

Мысли из головы улетучились. Остался страх. Я снова представила себе руку убийцы с палочками для еды.

Палочки.

Какая-то странная мысль меня давно беспокоила. Давным-давно я что-то слышала — или видела? — про палочки для еды. Очень давно, чуть не в детстве.

И это было что-то страшное.

Чего я боялась в детстве или не совсем детстве?

Ну, прежде всего, черной церкви.

В моем милом доме со стеклянным шаром на крыше я живу почти с рождения. Это тот самый дом, который мой отец купил моей матери, еще когда они не были женаты (а я уже существовала). Потом они все-таки поженились в соседней церкви Непорочного зачатия — это та самая церковь, куда я ходила с детства, хожу и сейчас. А когда я была маленькой, то думала, что есть еще одна церковь, сзади первой, где-то в переулках Кампунга Серани (района, где жили и живут такие, как я, — не китайцы и индийцы, не англичане, а что-то среднее).

Другая — черная церковь, что казалось вполне логичным и понятным: одна церковь — это там, где Дева Мария и в облаках над ней светлое создание с волнистой бородой. А вторая церковь — известно чья. И в нее можно даже зайти, но если, заходя, будешь слишком громко топать, то тебя заметят, и из бархатного мрака вылетит настоящая револьверная пуля прямо тебе в грудь, а это очень больно.

Еще я, как все дети Пенанга, боялась «бенгальца». Слово это означало не совсем то, что следовало бы. Времена были не вполне еще просвещенные, особенно для наших нянь. Няни знали, что индийцы бывают разные — чулии, прежде всего, то есть темнокожие тамилы с юга Индии, но не всякие, а мохамедане. Были тамилы других религий (их чулиями не называли), были сингалы с Цейлона. Всех прочих обзывали (несправедливо) бенгальцами, причем та Бенгалия — Бенгалия нянь — от Калькутты простиралась до самого Пенджаба и вообще до бесконечности, до края света. В общем, бенгальцами няни называли тогда всех подряд, включая пенджабцев и прочих приверженцев строгой и элегантной сикхской религии, людей, которые никогда не стригут бороду и волосы, упрятывая их под здоровенный тюрбан. Тюрбан, которого не увидишь на голове индуса, то есть человека индуистской религии.

То есть нас, мелкоту, попросту пугали полицейским, поскольку тогда полиция на уровне констеблей состояла поголовно из сикхов, да это и сейчас почти так.

Понятно поэтому, что и сегодня у каждого местного жителя где-то да сидит этот маленький, забытый страх перед сикхами, с их умными и веселыми угольно-черными глазами между волной черных или седых волос, и зачесанной под тюрбан такой же волной усов и бороды. И этот детский страх помогает сикхским констеблям не меньше их вполне реальных достоинств.

Так, чего я еще боялась раньше — да что там, и сейчас тоже! — войны, конечно.

Война — настоящая, а не война китайских триад — на нашем благословенном острове, за всю его историю, длилась несколько минут. Мне, родившейся в 1900 году, тогда было целых четырнадцать лет. И я помню ночь перед самым сезоном дождей — в конце октября — и этот резкий грохот, как будто обрушилась куча камней, а потом еще несколько таких же ударов чуть потише, и опять один громкий удар. Я все-таки тогда заснула, а утром мне сказали, что чуть не к самым причалам Суиттенхэма прорвался германский крейсер «Эмден», который приделал себе четвертую, фальшивую трубу, отчего его приняли за британца. И этот «Эмден» всадил две торпеды в бок русскому крейсеру, который пришел сюда на ремонт, всего с одним годным котлом из шестнадцати, и стоял недалеко от берега под охраной французов. Ну, а французы свою задачу провалили.

До сих пор не могу выговорить странное, шипяще-жужжащее название этого крейсера, означавшее всего-навсего «жемчуг». Если бы он был малайским и если бы у малайцев были свои, а не британские крейсера, то он назывался бы прекрасным словом, значившим то же самое, но звучавшим бы как «мутиара».

Потом многие говорили, что русский крейсер пошел ко дну с честью, потому что все-таки успел сделать несколько выстрелов — те самые удары потише, что слышались мне. Правда, непонятно, что это за честь такая, тем более что германец все-таки ушел. Но тогда, уже наутро, эта сторона дела меня вообще не волновала. Потому что прошел слух, что восемьдесят русских моряков убиты, многие спаслись невредимыми, а больше сотни — это те, спасать которых вышли в ночь все сампаны порта, но тащили их из воды обожженными, контужеными, порезанными осколками. А потом, по одному, на рикшах и телегах, везли в городской госпиталь.

И мы, дети и подростки, бросили все и не вылезали недели две-три из госпиталя, таская выздоравливавшим русским фрукты, рис, лепешки и что кому приходило в голову. Я долго сидела между двумя такими моряками и учила их португальскому, кормила, пела песенки — и они выздоровели. А один, лежавший в углу, сначала молчал, потом долго и страшно кричал, а в конце концов оказалось, что он умер. И с тех пор война для меня — это когда человека могут спасти из воды и привезти к хорошим врачам, а он все равно умирает.

Как звали тех, кто выздоровел, я вспомнить не могу, а вот того, кто умер и был увезен на христианское кладбище, помню даже сегодня, хотя это имя очень трудно произносить: Гортсефф.

Я и сегодня боюсь войны, этих десяти минут грохота, после которых идут недели боли и стонов.

А еще я боялась в детстве… не может быть: китайцев… которые танцуют с палочками для еды.

Вот теперь я вспомнила отчетливо эти полусны-полукартинки: изогнутые тонкие стволы кокосовых пальм… какое-то большое здание под лиственной, аттаповой, крышей… Танец китайцев, прыгающих с ноги на ногу, причем в танце этом было что-то затаенно опасное, и именно потому, что в руках у них были палочки.

Я потрясла головой и снова увидела картинку с пальмами. Китайцев и вообще людей на ней не было. Но она была все равно как-то связана с этим опасным танцем.

Это была… книга. Книга с картинками. А танец… его в книге не было. Но он как-то был связан с этой картинкой. Я знала про него.

Вести расследование собственных детских страхов — это весьма экстравагантно.

Но ничего другого, получается, у меня пока не было.

— Моя дорогая, ты все слышала? — раздался над моим ухом голос Магды. — Из этой своры людей с оперными именами — де ла Круз, Сильверио, Толедо, Легаспи, представь себе — все же выйдет бэнд. Нужен нормальный пианист, про Тони тут и говорить нечего. А, допустим, чарльстон без клавишника — это смешно. Нет также хорошего второго трубача. И вообще, это пока мартышкина свора, а не музыканты. А как тебе такое название, как Магда-бэнд? Во главе которого, как это ни странно, — не негр, а вообще нечто принципиально иное: женщина. Впервые в истории, заметь. Ни в Чикаго, ни в Нью-Йорке женщина до таких высот не поднималась. А у тебя это будет. И как тебе наш дико сложный номер, не песня даже, а именно номер, который я своровала из одного мюзикла и записала по памяти? Там есть всякие потрясающие слова, типа «держись подальше от выпивки и джаза» — здешним жителям понравится. Это такая история в музыке, завершающаяся словами «и оба потянулись к пистолетам». Кстати, а вот как насчет пистолета, точнее, револьвера — хорошо бы в нужный момент выпалить в потолок холостым зарядом. Нравится идея?

И Магда вопросительно вздернула острый подбородок.

— О, нет, — сказала я. — «Магда-бэнд» — это отлично. Но только не выстрелы. Еще их только мне нехватало.

13. Где найти Вэйхайвэй

Теофилиус — единственный в мире человек, который может смотреть на тебя и радостно и грустно, и с восхищением и с сожалением одновременно. То ли это эффект очков в угольно-черной тяжелой оправе, занимающих чуть ли не все его смуглое лицо с прямым тонким носом, то ли просто он такая вот сложная и разносторонняя личность. Последнее в любом случае верно, поскольку Тео может цитировать классиков, типа Шекспира и еще бог знает кого, на языках автора, и цитировать непрерывно, если его не остановить.

— Это не книга, — сказал он, впиваясь в мое лицо круглыми глазами за толстыми стеклами. — Это альбом, и не обычный. Ручная печать литографий, вручную сшитые страницы. Где же я его видел? Хотя помню, что их всего-то было сделано штук сто. По какому-то заказу. Китайцы, танцующие с палочками? Не помню. Вот что такое львиный танец — это я могу рассказать. Дело в том, что в Китае была одна деревня, где постоянно мародерствовал лев. Из чего следует, что речь идет об очень глухом Средневековье, когда в Китае было еще полно львов, слонов, носорогов…

— Тео, Тео, — я интересуюсь не китайским Средневековьем, а более близкими временами. Я хочу изучить вопрос про китайские тайные общества. Здесь, в Малайе.

Тео замолчал. И молчал долго, достаточно долго, чтобы я успела подумать: а ведь я уже почти вспомнила, что это за история насчет танца с палочками. В ней фигурировала, кажется, какая-то рыба, сам этот танец — и все-таки тайные общества, к которым этот танец имел непонятное для меня сегодня отношение. Но откуда я это взяла? Из книги?

— Амалия, а тебе не кажется, что джаз все-таки веселее? — наконец, отважился Тео. — Дорогая моя, что с тобой происходит? Может, тебе опять попутешествовать по свету? Послушать полгодика джаз в Нью-Йорке?

Так, симптомы повторяются. Отправить меня в далекое путешествие хотел Тамби и еще, понятное дело, — Элистер. И вот — Тео.

При этом никогда еще Тео не подавал вида, что знает что-то насчет моего грустного американского опыта и моих денег — больше, чем, совсем недавно, знала вся полиция Пенанга. И если сейчас он эту свою осведомленность показал, значит, мой добрый друг всерьез обеспокоен за меня.

— Нет, Тео, я не уеду, — вздохнула я. — Я хочу, чтобы репутация моего заведения восстановилась. Ты же знаешь, что сначала, когда вся эта история только начиналась, клубы распустили слух… не представляю в точности, какой. Тебе виднее. Сейчас я больше не подозреваемая. Но еще не полностью свободна от этой истории. И чтобы вернуть все хотя бы в исходную точку, я должна быть здесь и действовать постепенно и уверенно. Для начала — у меня скоро будет новый, совсем новый бэнд.

Тео, возвышаясь на своем табурете надо мной и залом, где маячили черные головы, гремели и позванивали «Империалы», жадно впитывал мои слова: я сейчас сообщала ему, второму человеку в газете, массу важной информации, которая рано или поздно ему бы пригодилась. И все равно выглядел грустным.

— А пока происходила вся эта неразбериха, я по стечению обстоятельств заинтересовалась даже не прошлым, а частично и позапрошлым веком. Тео, это же наша с тобой история, наше наследие. Я уж не говорю, что не каждый китаец понимает, как возникли в Малайе тайные общества, чем они были на самом деле… Я не говорю и о том, что именно из нашего города тайные общества начали революцию в Китае… Да и вообще, как ни странно, половина мировой истории почему-то имеет отношение к Пенангу. Что у нас за остров такой?

На смуглом лице Тео не было никакого выражения вообще — он не верил ни одному моему слову, и вновь за стеклами его очков промелькнула жалость.

— Я попросту в восторге от того, что слышу, если позволите вмешаться в ваш разговор, — раздался над моим ухом голос.

Я чуть не опрокинула табуретку:

— Господин Биланкин, как это вам удается? В прошлый раз я сидела спиной ко входу, и вы как призрак возникли у меня за спиной. Сейчас я сижу лицом ровно в обратном направлении, и вновь…

— А в этот раз я шел от линотипистов, бескомпромиссно контролируя работу вашего друга Тео. Ну, и вообще есть такие люди — не могут, чтобы не подобраться к кому-то из-за спины на цыпочках. Так вот, госпожа…

— Де Соза…

— Именно так… Вежливо подслушав ваш разговор, я пришел в восторг. Потому что как раз искал такого человека, как вы, который произнес бы, наконец, в этих стенах слова насчет исторического наследия колонии. А я ведь еще помню разговор с вами про памятник Лайту. Это все нам очень нужно. Вы умеете писать?

— В целом да, — осторожно отозвалась я.

— Ну, я понял, о чем вы. Но мы вам поможем. Дело тут знаете в чем? Я узнаю в вашей речи так хорошо мне знакомый оксфордский академический акцент. Не акцент высшего класса общества, а такой… как у меня. И это вселяет надежду на то, что вы все сможете. Говорят, что во всем городе нет человека, равного вам по знанию истории этих мест?

— Ну, равные — есть, целых двое…

— Да, но вы-то здесь, а их в данный момент здесь нет. А вы знаете, что у нас очень респектабельные гонорары для людей, способных написать что-то особое?

— Оу? — округлила я глаза, чуть не сказав «оу, шьен». У Тео лицо не дрогнуло, и я еще раз подумала о странной особенности нашего города: одни люди — допустим, все до единого выходцы с Цейлона — знают что-то очень хорошо, но информация об этом не попадает даже выходцам из тамильского Мадраса, не говоря уж о китайцах или англичанах.

Тео и в голову не придет рассказывать своему боссу про меня и мои деньги. Даже если тот попросит.

— А проблема вот в чем, госпожа де Соза: наши читатели — англичане, живущие и работающие здесь. И другие люди, уже аборигены, знающие английский. Так вот, мне приходят из Англии письма с адресом: Пенанг, Индия. Пенанг, на Востоке. Пенанг, недалеко от Индии. Хорошо, что вообще доходят! Население империи, госпожа де Соза, понятия не имеет, на что эта империя похожа и из чего вообще состоит. Покажите мне якобы образованного человека в Лондоне, который точно бы знал, из чего состоят эти самые «проливные поселения» — Стрейтс-Сеттлментс, и где, в каком проливе находится такая их часть, как Лабуан. Сингапур, Малакку и Пенанг еще назовут, а вот Лабуан… А дальше на восток и подавно плохо. Они найдут на карте Гонконг, а вот как им найти такую часть империи, как Вэйхайвэй? И тут возникает вопрос: а может ли метрополия с необразованным населением — заметьте, я даже не о рабочем классе говорю — владеть империей, раскинувшейся на треть мира? И вообще быть достойной частью сегодняшнего мира? Да мы проиграем эту империю, как только возникнет острая ситуация… Но пока этого не происходит, госпожа де Соза, — мой долг думать о людях, которые едут сюда, в колонии, работать, но даже не пытаются интересоваться культурой, наследием живущих здесь народов… Кстати, есть и как бы обратная проблема — это скорее вам для размышления, Тео: синематограф. Синема — это место, где за 20–30 центов любой может посмотреть фильм, снятый в Англии, и увидеть, что правящая тут раса состоит из людей недалеких, примитивных, которых интересуют деньги, нелегальные любовные интриги и больше почти ничего. Ну, а когда про Англию снимают кино наши завистливые американские братья, то тут уже просто сине-клевета на британский национальный характер. Нам нужно другое кино, и об этом, Тео, я буду писать в Лондон. Это опасная ситуация.

Я вспомнила, как здешние китайцы, отправившиеся на учебу в Англию, впервые видят трущобы Лондона и рабочие города к северу от столицы. И — сначала шепотом — спрашивают друг друга: что, вот ЭТИ нами владеют? И молчаливо согласилась с Биланкиным: ситуация опасная. А тот продолжал меня очаровывать, блестя круглыми щеками и демонстрируя свои многочисленные зубы:

— Так вот, госпожа де Соза, — вы что-то говорили о тайных китайских обществах? Знаете как сделаем: считайте, что если вы не напишете о них, то не напишет никто. Сделайте мне серию простых, понятных очерков — начиная с тайных обществ. Что такое очерк, вам расскажет Тео. А сейчас прошу меня извинить…

Тут он остановил взгляд на лежащем на углу стола темно-зеленом, будто лакированном банановом листе; к нему прилипли три оранжевые от шафрана рисинки среди пятен красного масла. Биланкин вопросительно поднял брови, Тео пожал плечами и отправил лист в мусорную корзину под ногами. Биланкин повернулся ко мне промокшей спиной и рысью двинулся в свой кабинет.

Тео продолжал смотреть на меня с жалостью.

— Боже мой, Амалия, как бы я хотел, чтобы ты никогда не прикасалась к этой теме…

— Я уже прикоснулась, — сказала я, и Тео все понял.

— Я вспомнил, — сказал вдруг он. — Этот альбом не продавался. Его дарили девочкам, лучшим ученицам вашей монастырской школы на Лайт-стрит. Ну, а потом он кончился, и дарить перестали. Ты была лучшей ученицей?

— Я? — сказала я в растерянности. — В школе — вовсе нет. До сих пор не могу понять, что это за дрянь такая и зачем она мне нужна — химическая таблица этого русского, и почему он золото называл буквами «ау».

— Амалия, это не он…

— В общем, я была непростой ученицей. Но я найду теперь альбом. И вернусь. Ты слышал? Я получила заказ. За респектабельный гонорар.


…Вокруг моего дома, во влажных сумерках под сплошной лиственной кроной, оранжевые закатные лучи кое-где еще пронзали пространство между ветвями и лианами. Лианы эти, десятками и сотнями, как дождевые струи, достигали самой земли и корней громадных, будто из позеленевшего цемента вылепленных стволов.

Дожди, подумала я. Скорее бы начались дожди. Потому что я устала. Потому что, когда идут дожди, город замирает, спит под мокрыми ветвями и лианами, среди ползущих по губке земли теплых туманов, или слушает ночной концерт сверчков и рев лягушек.

Но до дождей было еще далеко.

Мартина с надеждой спросила меня, не приготовить ли чего, — и я с восторгом согласилась.

Мануэл, от которого пахло газолином, раскладывал на цементной площадке у ворот свои ведра, щетки и тряпки для полировки металлических поверхностей.

Сикх Раджиндер, явно потолстевший на охране моего дома, раскладывал на ночь свою кровать поперек входа.

Все было хорошо, и я уверенным шагом двинулась к книжному шкафу.

Не надо больше никуда ходить, не надо ничего искать. Вот пыльная пачка старых журналов (выкинуть), вот какие-то две брошюрки Махатмы Ганди (на стол их! Как же жадно я буду теперь их читать!).

А вот и он, громадный, пошедший уже плесенью том старинных гравюр.

Нет, это не я была лучшей ученицей католической школы. Это была моя мать, которую я сейчас почему-то не могу вспомнить. Только голос, только руки, только мягкое шлепанье ее босых ног по полу моей спальни.

Конечно, и я тоже читала эту книгу, видела эти темно-рыжие гравюры.

Вид с Пенангского холма, на верхушке которого вился Юнион Джек, вид вниз — на плоскую воду, на горы Уэсли на горизонте и на редкий лес голых, невесомых мачт с перекрестьями рей.

Пустой газон будущей Эспланады, уже с первыми колоннадами вокруг, а по газону прогуливается десятка два человечков в цилиндрах и сюртуках (на здешней жаре), у дам — кружевные зонтики.

А вот тюдорианского вида бунгало, где жил чиновник пенангской администрации, который говорил на малайском, открывал в джунглях древние храмы, называл своим именем громадные цветы — а потом создал на пустынном острове город Сингапур. Томас Стэмфорд Раффлз, бунгало его носило имя «Раннимед», сейчас на этом месте отель, джаз и танцевальные вечера, но и бунгало стоит где-то среди гостиничных сараев и пристроек.