— Ну, посуди сам: что нам остается, если заняться больше нечем? Давай доставим себе удовольствие и займемся ведьмой Чжао,- приятно удивил я его.- Но тут нам нужен, пожалуй, книжный человек, то есть Маленький Ван. Пусть он пороется в свитках и расскажет нам все, что можно и нужно знать про эту седую любимицу чанъаньцев. И пусть «языки и уши» тоже про нее поспрашивают, эта тема не хуже вина развязывает языки. Узнаем много забавного…

После окончания нашего разговора состоялась церемония моего торжественного выезда с подворья. Пепельно-серый жеребец был, оказывается, уже доставлен из дома к коновязи у въездной арки, украшенной строгими черными иероглифами. И вот сейчас его вели ко мне между отдыхавшими в тени едоками. Они, запрокидывая головы, восхищенно ласкали глазами ферганского красавца, за которого любой вельможа столицы отдал бы какие угодно деньги.

Ритмично звенят колокольчики на узде. Грациозно переступая тонкими ногами, мой конь, укрытый свисающей до колен попоной из серебристого шелка, кивает гордой головой, милостиво позволяя мне подняться в седло, поставив ногу в стремя модного образца-с плоской нижней перемычкой, на которой нога стоит прочнее.

И — взлет в седло. И — выпрямленная спина. И вот ферганец, торжественно ведомый Сайгаком, трогается с места среди тихих вздохов окружающих.

У ворот меня ждали двое сопровождающих, чьей единственной задачей было сделать мой выезд еще внушительнее. Сколько жителей имперской столицы искренне считают, что поездка в одиночку-принижение их ранга… И вот уже наша троица неспешно выплывает из главных ворот рынка, вливается в стучащий копытами широкий поток всадников на белом песке, между рядов яблочных деревьев одного из проспектов Чанъани. Сангак же неподвижно стоит у ворот, почтительно сложив, в местном стиле, правую ладонь с обрубком левой руки.

Левую руку Сангака я в последний раз видел ровно четыре года назад-чуть подергивающийся у копыт его коня обрубок, возле которого почти черная кровь быстро превращалась в серые пыльные шарики. Сангак же в этот момент невозмутимо оглядывал облако рыжей пыли, в котором скрывались один за другим тускло-серые, блестевшие металлом спины имперских всадников, только что налетевших на него.

Это был пятый, последний день битвы, когда на поле вдруг начало происходить множество событий одновременно. И это был последний скоростной прорыв одного из моих маленьких отрядов через имперские боевые линии. Работа наша была закончена, дело оставалось завершить кавалерии «черных халатов» и согдийской пехоте.

Сангак за мгновение до этого прикрывал наш прорыв, отбиваясь от неожиданно налетевших и не понимающих, кто и куда скачет, имперцев. Он проделывал это уже два десятка раз, каждый раз от него буквально разлетались серые всадники — и Сангак упивался своей непобедимостью.

За месяц до того я извлек его, после долгих неприятных разговоров с «черными халатами», из городской тюрьмы. Сангак считался опасным бунтовщиком, чуть ли не побочным сыном Гурака, последнего до прихода «черных халатов» правителя Самарканда, который доставил им множество неприятностей — но потом сдал, все-таки сдал обреченный город. Я же подозревал, что Сангак был не бунтовщиком, а обычным городским бандитом, причем склонным к чрезмерному насилию — за что я и сделал его сразу десятником моего спешно собираемого по просьбам «черных халатов» отряда, где требовались люди особых способностей.

Сангак, надышавшийся на свободе пряным летним воздухом и отъевшийся у моих поваров, оказался несравненной боевой машиной, которую не брали ни стрелы, ни мечи. Он знал, что с ним никогда и ничего не может случиться. Он всегда был острием клина, срезавшего край имперских конных порядков и позволявшего моим отрядам, с их лучшими в согдийской армии лошадьми, проноситься сквозь ряды имперцев туда и обратно, и снова туда, и снова обратно.

Итак, это был наш последний рейд, и Сангак только что на моих глазах нетерпеливыми взмахами той самой левой руки подгонял моих отставших всадников. А дальше — пыль, грохот, и вроде бы ничего не изменилось, вот только…

Какая удивительно красивая работа Бога Небесного — человеческая рука: она выгибается туда и обратно, у нее пять гибких пальцев с круглыми прочными ногтями, созданными для полировки и чистки. Чувствительные розовые подушечки ладони — для поглаживания прохладных женских бедер. Неповторимый рисунок линий на этой ладони. Десятки маленьких аккуратных косточек и мышц, чтобы сжимать уздечку или поднимать увесистый свиток шуршащего шелка… И вот это чудо бессмысленно дергается в кровавой грязи; взмахнувший за мгновение до того мечом имперец скрылся-не догонишь, да и незачем, а сзади из пыли, как жуткое шествие рыб, уже выплывает новый ряд покрытых чешуей воинов.

Я подскакал к Сайгаку, ухватил уздечку его коня, дернул.

— Сейчас догоню, хозяин, — успокаивающе отмахнулся он от меня левой рукой, залив мне лицо потоком ярко-алой крови. И замер, глядя на это необычное зрелище. Потом перевел взгляд на то место, откуда кровь брызгала яркими злыми струйками.

Я рванул повод снова.

— Надо ее подобрать,- без выражения пробормотал Сангак, указывая глазами на руку в пыли. — Простите, я сейчас.

— У тебя времени — половина песочных часов, потом вытечет вся кровь, вперед, вперед, — сквозь зубы сказал я, продолжая дергать за повод.

Сангак расширил глаза и послушно кивнул, мы страшно медленно поехали вперед сквозь пыль и грохот. И вот уже перед глазами раскинулась невыносимо сиявшая полоса расплавленного металла-река Талас. Перед нами был чистый, безлюдный берег. Я обернулся — шагах в трехстах сзади к воде, все убыстряясь, катился ощетинившийся металлическими остриями грязный вал имперцев.

Я заставил Сангака проехать еще немного, потом буквально стащил его с седла. Он беззвучно шевелил серыми губами.

Каждый стоящий хоть чего-то армейский лекарь знает, что отрубленную конечность надо прижечь мечом, раскаленным в костре, потом залить смолой. Но у меня был только меч — и ни костров, ни смолы.

— Совсем не болит,- успокоил меня Сангак, предъявляя продолжавший брызгать струйками крови обрубок.

В человеке две крови, темная и светлая. Темная течет медленно, и остановить ее нетрудно. Светлая уходит мгновенно, и часто никакие повязки не могут преградить ей путь.

Я резко затянул на остатке запястья Сангака ремешок от моей фляги. Саму флягу с теплым от жары красным мервским вином поднес к его губам и заставил Сангака выпить половину, остальным вином пропитал чистую часть своей головной повязки из мягкого хлопка и начал мыть обрубок, подбираясь к его верхушке. Рука была аккуратно срезана по запястье, сбоку болтался скрутившийся уже лоскут кожи, но один белый, испачканный кровью осколок еще торчал.

— Сейчас будет очень больно; постарайся не драться,- сказал я ему, доставая нож. Сангак оскалился в глупой улыбке.

Через пару мгновений он уже не улыбался, глаза его расширились, губы стали попросту белыми. Я отрезал осколок, еще раз прошелся тряпкой с вином и скрутил ее в новый жгут.

Как поступает кровь, если ей некуда больше выливаться? Я знаю только, что пока она течет наружу, человеку не так больно, но если остановить ее поток, раненое место начинает распирать изнутри. Кровь ищет себе выход. Оставалось надеяться, что она теперь останется внутри тела, а тело, это волшебство Господне, само лечит себя.

Красные струйки окончательно перестали брызгать, я смог натянуть лоскут кожи на обрубок сверху, укрепить его повязкой и подумать, что тут нужна не смола, а иголка с ниткой — но не сейчас, а после смены жгута и нового промывания вином. Сангак сидел, превратившись в какой-то бесформенный мешок, и без перерыва кивал. Тело его уже перестало игнорировать боль, но, по моему опыту, настоящая боль еще была впереди, и не на один день. И мне нужны были кое-какие корешки, чтобы она стала тише. А до них надо было еще доскакать.

Сангак сам взгромоздился на коня и, продолжая качать головой, проехал несколько тысяч шагов до палаток, где уже стоял многоголосый стон и хрип.

Я сбросил раскалившийся шлем на руки двух оказавшихся здесь воинов из моего отряда — и остался в этом страшном месте на две недели.

Я был, наверное, единственным командиром во всей армии, который лечил своих воинов сам. Началось все с того, что я понял, как важно быстро очистить и перевязать рану самому, не дожидаясь лекаря. Среди грязи боевых полей любая рана, даже царапина, могла означать медленную смерть. И вот оказалось, что раненые из моего отряда умирают куда реже, чем из других.

Затем я подумал, что человек, сам перевязывающий своих солдат, может рассчитывать на их верность — а это для нашего торгового дома никогда не было лишним. Но главное — мои руки и голова как будто сами делали что-то, мне самому не совсем понятное. Я медленно вел пальцами по телу раненого, в какой-то момент они сами нажимали на него — и кровь останавливалась. Я разминал руками шею воина, представляя себе, как освобождаю ему внутренний поток крови,- и голова у него переставала болеть.

В результате ко мне понесли воинов отовсюду, и «черных халатов», и согдийцев. Я спал там, где падал, ел, не помню что среди жуткой вони мочи, кала и разлагающихся ран.

Но у Сангака ничего не разлагалось. Через неделю после битвы он, с обвисшей мешками кожей, заросший щетиной и жуткий, мог уже есть даже свое любимое мясо.

— Я больше не воин,- отрешенно сказал он мне, аккуратно, двумя пальцами правой руки перекладывая на коленях только что заново завязанный мной обрубок левой.

— Что ж, ты можешь стать торговцем, как я, путешественником. Увидишь дальние страны, интересных людей. И их даже не обязательно будет убивать или грабить,- развлекал я его разговорами. — А знаешь что, не придумать ли нам полукруглый, маленький, длинный щит на левую руку, заходящий за локоть и надевающийся сверху вот так,- показал я.

— Но он же будет соскакивать вперед, — задумался Сангак, и этим разговором я занял его надолго.

Уже через полгода мы отправили его в империю, простым охранником каравана, и скоро он осел в имперской столице. А потом получил пост главы охраны представительства в Чанъани и прилагавшуюся к нему должность хозяина ресторана.

Последнее изменило его жизнь полностью.

Если быть точнее, изменил эту жизнь всего-навсего один мальчик родом из города Чача. Мальчик, делавший в тандуре хлеб совсем в другом ресторане, на противоположном конце нашего рынка.

Сангак же, который поначалу относился к своему ресторану не то чтобы всерьез — ну, максимум как к месту, где по уши занятый работой согдиец может по-человечески поесть,- все же задумывался, почему еда здесь хоть и неплоха, но совсем не похожа на то, к чему он и все мы привыкли в прекрасном Самарканде. Да вот хоть хлеб, просто хлеб, ловко вытаскиваемый из жаркого тандурного жерла, был хоть и хорош, но не похож, совсем не похож на тот, который можно было за сущие гроши купить дома.

Сангак начал ходить по согдийским и тохаристанским ресторанам имперской столицы — по его словам, таким образом он давал голове отдых. И однажды, к собственному изумлению, он обнаружил нечто, отчего в его отдохнувшую голову хлынул целый поток воспоминаний о родине. И делал это хлебное чудо ничем не примечательный мальчик.

А дальше произошло — если я правильно понял рассказ Сангака, — следующее.

Над мальчиком, отдыхавшим на корточках у теплой стенки на зимнем солнышке, нависло что-то громадное, закрывающее свет

— И как же ты это делаешь, парень? — ласково поинтересовался незнакомец, прижимавший к животу лепешку левой рукой (с завернутым рукавом) и отщипывавший от нее кусочки мясистой правой пятерней (корочка тихо похрустывала).

Здесь надо сказать, что взгляд Сангака, как и все его лицо, с бритым черепом и характерными складками кожи, обычно производят своеобразный эффект. Особенно когда он улыбается: улыбка Сангака действует на незнакомых с ним людей, тем более нервных, не очень хорошо. Мальчик, я думаю, был не вполне уверен, что сейчас с ним произойдет — то ли ему подарят сахарного человечка, то ли одним ударом кулака вгонят в землю по плечи.

— Дело в хворосте, — извиняющимся голосом объяснил он.- Здесь ведь другое дерево, оно дает другой по вкусу дым.

— И что же ты сделал с хворостом? — скорбно продолжил допрос Сангак.

— Я нашел кусты, чей дым очень похож на наш,- поторопился ответить мальчик.- К югу от городской стены.

— А,- почти прошептал Сангак и некоторое время после этого с полуоткрытым ртом кивал своим мыслям. Мальчик под стеной, затаив дыхание, боялся сойти с места.

Через неделю после этого он стал богаче, перейдя хлебопеком к Сангаку. А Сангак, начиная с этого момента, открыл для себя новый завораживающий мир.

ГЛАВА 3

ЯШМОВЫЙ БРАСЛЕТ

...

«Дрожь означает, что женщина желает продлить соитие;

Когда дыхание женщины прерывается, это означает, что ее охватила страсть;

Когда женщина кричит, это значит, что она испытывает великое наслаждение;

Когда женщина стонет, это означает, что яшмовый жезл достиг предельной глубины, и она начинает испытывать безграничное удовольствие;

Когда женщина скрипит зубами и дрожит всем телом, это означает, что она хочет продолжать соитие как можно дольше».


Со вздохом откинулся я на подушки и опустил на колени свиток с этим замечательным текстом. Он так и пролежал целые сутки на моем ложе в саду, не тронутый ни побывавшей здесь городской стражей, ни — тем более — особо почтительной, подавленной случившимся охраной.

Сегодня я не без печальной усмешки вспоминаю, что после возвращения в дом, притихший после похорон моих людей, я, сам того не сознавая, попытался повернуть время вспять. Это же так просто: не было никакого карлика-убийцы, никакого побега по шершавой черепице, ночной сад по-прежнему остается самым безмятежным и тихим местом на свете. А сам я так и сижу на шелковых коврах среди круга теплого желтоватого света, исходящего от масляных плошек, и вожу пальцем по ароматной хрустящей рисовой бумаге, крапленой золотом.

Я не мог похвастаться такой же коллекцией, как знаменитый Ни Жошуй, в чей дом не проникал солнечный свет из-за свитков, громоздившихся на подоконниках: говорят, их у него было тысяч тридцать. Я и читаю-то на этом строгом и элегантном языке медленно, постоянно спрашивая у какого-нибудь местного грамотея точное значение того или иного знака: сколько их в этой стране, тысячи или десятки тысяч, не знает никто. И каждый дочитанный до конца текст для меня — маленькая победа.

Этот же свиток был победой особой, изысканным даром любви от женщины, которая вошла недавно в мою жизнь — так, будто ее принес сюда сладостный весенний ветер Чанъани, который распространял среди темных кирпичных стен и серых черепичных крыш ароматы мускуса, сандала, алоэ и камфары в бессчетных изысканных сочетаниях.

Как жаль, что нельзя записать словами запах — его можно только узнать. Но ароматы этого города мне не удастся снова ощутить никогда. Когда самая знаменитая распутница города по прозвищу Благоухание Лотоса выходила из своего дома, шутили злые люди, то за ней следовал рой пчел, принимавших ее за цветок. Чанъань была прекрасна, то был город возвышенного любовного томления — и легкомысленной плотской любви. Ее жители рассказывали друг другу множество веселых историй — например, об оркестре из пятнадцати девушек, которые перед свадьбой одной из них (впрочем, и после таковой) по очереди приходили в постель к жениху, говоря, что обычай «попробовать невесту» — якобы часть «тюркского брака», а чем жених хуже невесты?

Что-то подобное проделала и со мной очаровательная придворная дама по имени Лю.

Если при первых императорах славного дома Тан-ну, хотя бы при невыразительном Гао-цзуне и великом воине Тай-цзуне — нравы двора были суровы, и придворные дамы не так уж часто показывались из-за ярко-алых стен дворца, то сейчас наступил совсем иной век.

Мы познакомились с Лю в одной из моих лавок, куда я зашел с начальственным визитом, и разговорились о тохаристанском и хутталянском шелках, знаменитых своими желтыми и красными полосами на зеленоватом фоне. При второй встрече там же Лю каким-то образом навела меня на разговор о целительстве (узнала обо мне все у продавцов?), и кончилось все ее просьбой избавить от болей в плече. Боли оказались выдумкой, а деликатный сладкий стон, который она издала после первого же прикосновения моих пальцев, был просто восхитителен. И вскоре она привыкла появляться у меня каждый четвертый день недели и уходить уже гораздо позже вечернего удара барабана- придворные дамы могли себе позволить многое.

Я не сомневался, что для придворной дамы ее ранга общение с богатым западным торговцем, да еще и с репутацией целителя, было не только допустимо, но и престижно — все, что исходило с Запада, в империи было предметом всеобщего восторга. Иначе, подозревал я, наше общение там же, в лавке на Восточном рынке, и закончилось бы.

В искусстве любви самыми выразительными были ее руки. Они гладили мою спину сначала медленно и сладостно, потом все быстрее, будто пытаясь ее разорвать, и наконец эти руки судорожно вжимали мое тело между ее жадно раздвинутых ног.

Однажды Лю пришла, как мне показалось, с сестрой-близнецом. Они были удивительно похожи — одного роста, одного телосложения: щедрое, скажем так, тело, но не лишенное гибкости в талии.

Я и сейчас помню, как шел им навстречу по садовой дорожке: они были похожи на две раскрашенные керамические статуэтки, из тех, что кладут здесь в могилы. Одинаково белые лица, одинаковые прически, похожие на чуть закругленные крепостные башни. Обе пытались отвернуться от весеннего ветра: одна чуть наклонилась вправо, другая — влево, их спускавшиеся полукругом к песку золотистые накидки трепетали, как знамена у храма Учителя Фо.

— Я привела к вам подругу, — без особой застенчивости сказала мне Лю, продолжив речь восхитительно двусмысленной фразой: — После ваших рук спина у меня стала подвижнее. Может быть, вы поможете и ей? Я была бы так рада.

— Как зовут вашу подругу? — вежливо поинтересовался я, пытаясь сообразить, правильно ли я понимаю то, чего от меня ожидают.

— Юй Хуань,- ответил мне странный голосок с неповторимым шелковым тембром: тихий, почти шепот, но абсолютно отчетливый. — Что означает «Яшмовый браслет».

И, как бы в подтверждение своих слов, она покрутила на запястье браслет из особого, розового нефрита. Довольно дешевый камень, хотя и редкий; но, как известно, именно его предпочитала прекрасная возлюбленная императора Ян Гуйфэй. А значит, и половина жительниц столицы.

— И кто же вы, уважаемая госпожа Юй? — любезно поддерживал я беседу, ведя обеих к длинному павильону, стоявшему в третьем, дальнем дворе и служившему местом наших с Лю забав (туда меня направила сама Лю несколькими энергичными движениями подбородка).

— Актриса,- отвечала моя новая гостья после краткой паузы и движения бровей. И скромно добавила: — Придворная актриса.

Я почти засмеялся: можно было бы догадаться об этом в первые же минуты. Наблюдать за этой женщиной, слушать ее было острым наслаждением. Она играла. Играл ее голос, брови, губы, то вытягивавшиеся трубочкой, то раздвигавшиеся в странной полуулыбке, как на лице каменного Учителя Фо. Она и двигалась как актриса, то есть танцовщица и музыкантша. Сейчас я вспоминаю, что даже через много месяцев после нашего знакомства я так ни разу и не увидел, чтобы она танцевала в полном смысле этого слова. Но она умела подчеркивать, «показывать» свои слова быстрым поворотом головы или внезапным наклоном плеча, глядя на меня исподлобья озорными глазами.