Я тоже смотрю в ту сторону. И вижу чью-то серую голову, движущуюся к нам через волны прибоя, — но она так далеко и настолько сливается цветом с водой, что я уже почти верю: мне она просто почудилась. Но глаза Финна не расширились бы так, если бы он не был уверен… И вот голова снова поднимается над волнами, и теперь уже я вижу темные раздувшиеся ноздри, заметен даже красный оттенок на их внутренней стороне… А потом появляется и вся голова, и шея, и волнистая грива, которая прилипла к шкуре, пропитавшись соленой водой… наконец возникает мощный круп, мокрый, блестящий… Водяная лошадь выскакивает из океана и делает могучий прыжок, как будто последние шаги через начинающийся прилив — это некое огромное препятствие, которое трудно преодолеть.

Финн отшатывается назад, когда лошадь галопом мчится по пляжу в нашу сторону, и я кладу руку ему на локоть, хотя мое собственное сердце колотится так, что в ушах стоит оглушающий грохот.

— Не шевелись, — шепчу я. — Не шевелись-не-шевелись-не-шевелись…

Я цепляюсь за то, что нам повторяли снова и снова: водяным лошадям нравятся движущиеся цели, они любят охоту, преследование. Я быстро перебираю в уме причины, по которым она должна бы миновать нас: мы неподвижны, мы не рядом с водой, мы стоим около «морриса», а водяные лошади ненавидят железо…

Так или иначе, но кабилл-ушти проносится мимо нас, даже не приостановившись. Я вижу, как Финн тяжело сглатывает, кадык подпрыгивает на его тощей шее, и нам так трудно, так тяжело не дернуться до тех пор, пока водяная лошадь не погружается снова в океан.

Значит, они опять пришли.

Это происходит каждую осень. Мои родители не ходили на бега, но я тем не менее знала достаточно много. Чем ближе ноябрь, тем больше лошадей выбрасывает море. И те островитяне, которые намереваются участвовать в будущих Скорпионьих бегах, начинают устраивать грандиозные охоты, чтобы поймать свеженьких кабилл-ушти, что всегда очень опасно, поскольку водяные лошади вечно голодны и их сильно тянет к себе море. И еще, когда из моря выходят новые лошади, это становится сигналом для тех, кто участвует в бегах текущего года. Значит, пора тренировать лошадей, пойманных годом раньше, кабилл-ушти, которые были относительно послушными, пока запах осеннего моря не начал пробуждать магию, скрытую в них.

На весь октябрь, до первого ноября, остров превращается в сложную карту опасных и безопасных участков, потому что если ты сам не наездник, то тебе не захочется оказаться где-нибудь поблизости в тот момент, когда кабилл-ушти впадают в безумие. Наши родители изо всех сил старались оградить нас от столкновения с миром водяных лошадей, но это было просто невозможно. Наши друзья пропускали занятия, так как по ночам кабилл-ушти убивали их собак. Папе приходилось объезжать горки костей на пути в Скармаут — свидетельства того, что здесь столкнулись водяные и сухопутные лошади. Колокола на церкви Святого Колумбы [Колумба (собственно, Кримтан (Crimthann), прозванный современниками Колумба, Колум Килле, Кольм Килле, что означает «Голубь Церкви», 521–597) — ирландский святой монах, проповедник христианства в Шотландии.] могли зазвонить посреди дня, сообщая о похоронах какого-нибудь рыбака, захваченного врасплох на берегу.

Нам с Финном не нужно было объяснять, насколько опасны водяные лошади. Мы и сами это знаем. Мы помним это каждый день.

— Уходим отсюда, — говорю я Финну.

Он продолжает смотреть на море, тонкими руками опираясь о машину, и выглядит мой младший брат таким юным… хотя в действительности он уже вступил в тот странный возраст, когда мальчик начинает понемногу становиться мужчиной. Меня внезапно охватывает желание защитить его, уберечь от беды, которую может принести октябрь. Но на самом деле я не о нынешнем октябре тревожусь; дело в том горе, которое свалилось на нас другим, давно прошедшим октябрем.

Финн ничего мне не отвечает, он просто быстро садится в машину и захлопывает дверцу, не глядя на меня. День уже не задался. А еще ведь предстоит возвращение домой Гэйба…

Глава вторая

Шон

Бич Грэттон, сын мясника, только что зарезал корову и собирает для меня кровь в ведро, когда я слышу эту новость. Мы стоим во дворе за лавкой мясника, и наши негромкие слова и стук башмаков по булыжнику отражаются от окружающих нас камней. День прекрасный, солнечный, но уже слишком прохладно, и я беспокойно переминаюсь с ноги на ногу. Камни во дворике неровные, их выталкивают наверх корни деревьев, которые давно уже срублены, и они сплошь перепачканы коричневым и черным, на них осели бесчисленные брызги крови.

— Бич, ты уже слышал? Лошади вышли! — сообщает сыну Томас Грэттон, появляясь из открытой двери своей лавки. Он направляется во внутренний двор, но замирает на половине шага, увидев меня. — А, Шон Кендрик… Я и не знал, что ты здесь.

Я молчу, а Бич хмыкает.

— Пришел, когда услыхал, что я собираюсь резать скотину.

Он показывает на коровью тушу, которая теперь уже висит на деревянном треножнике, лишенная головы и ног. Земля омыта кровью, потому что Бич слишком поздно подставил ведро. Голова коровы лежит в стороне. Губы Томаса Грэттона изгибаются, как будто он хочет что-то сказать Бичу по поводу этой картины, но он молчит. Тисби — остров, на котором полным-полно сыновей, разочаровывающих своих отцов.

— Так ты уже слыхал об этом, Кендрик? — спрашивает Томас Грэттон. — Ты именно поэтому здесь, а не в седле?

Я здесь потому, что те новые люди, которых Малверн нанял, чтобы кормить лошадей, в лучшем случае боятся, а в худшем — просто ничего не умеют, а сена слишком мало, а мясных обрезков — и того меньше. О крови для кабилл-ушти конюхи и говорить не хотят, как будто надеются, обращаясь с водяными конями как с обычными, на самом деле превратить их в сухопутных жеребцов. Поэтому я и здесь — поскольку должен всем заниматься сам, если хочу, чтобы это было сделано как следует.

Но я просто отвечаю:

— Нет, еще не слышал.

Бич ласково хлопает убитую корову по шее и так и эдак поворачивает ведро. На отца он не смотрит.

— А тебе кто сказал?

Меня совсем не интересует ответ на этот вопрос; совершенно неважно, кто что слышал и кто кому сказал, важно только одно: кабилл-ушти выбираются из моря. Я просто нутром чую, что это действительно так. Вот почему меня снедает беспокойство. Вот почему Корр мечется по конюшне, вот почему я не могу спать.

— Младшие Конноли видели одного, — сообщает Томас Грэттон.

Бич хмыкает и снова хлопает коровью тушу, скорее чтобы выразить свои чувства, чем с какой-то практической целью. История Конноли — одна из самых жалостных историй на Тисби: трое детей рыбака осиротели дважды из-за кабилл-ушти. Но вообще на острове множество одиноких женщин, чьи мужчины исчезли однажды ночью, то ли сожранные дикими водяными конями, то ли поддавшись искушению сбежать на материк. И одиноких мужчин хватает — их жен либо утащили с берега внезапно появившиеся из воды зубы, то ли увезли туристы с толстыми кошельками. Но потерять обоих родителей разом… это уж слишком. Моя личная история — отец давно в земле, мать затерялась где-то на материке — слишком заурядна, чтобы кто-то вспоминал о ней, что для меня только к лучшему. Есть в мире вещи и поинтереснее.

Томас Грэттон молча наблюдает за тем, как Бич отдает мне ведро и тут же начинает грубо разделывать тушу. Вряд ли существуют какие-то особо художественные способы разделки коровьих туш, но все же Бич действует чересчур топорно. Я несколько долгих мгновений наблюдаю за тем, как он криво и косо разрезает шкуру, что-то непрерывно бормоча себе под нос, — и думаю, что он, возможно, пытается напевать. Я просто зачарован крайней неуклюжестью всего процесса и тем детским удовольствием, которое испытывает Бич, чрезвычайно плохо делая свою работу. Мы с Томасом Грэттоном переглядываемся.

— Он учился разделке у своей матери, не у меня, — поясняет Томас Грэттон.

Я не то чтобы улыбаюсь, но Грэттон, похоже, все равно доволен моей реакцией.

— Если тебе не нравится, как я это делаю, — говорит Бич, не отрывая глаз от работы, — то я лучше пойду в пивную, а этот нож отдам тебе.

Томас Грэттон издает громкий звук, который возникает, похоже, где-то между его ноздрями и глоткой; это очень похоже на то, как хмыкает Бич. Томас отворачивается от Бича и смотрит на красную черепичную крышу одного из строений, окружающих внутренний двор.

— Ну ты, конечно, будешь в этом году участвовать в бегах? — говорит он.

Бич помалкивает, потому что его отец обращается не к нему, а ко мне.

Я отвечаю:

— Думаю, да.

Томас Грэттон некоторое время молчит, просто продолжает смотреть на вечерние солнечные пятна, упавшие на черепицу и окрасившие ее в ослепительный оранжево-красный оттенок. Потом наконец продолжает:

— Да, наверное, именно это тебе и предложит Малверн.

Я работаю у Малверна с тех пор, как мне исполнилось десять лет, и кое-кто из местных считает, будто он дал мне работу из жалости, но они ошибаются. И средства к существованию, и имя Малвернов — под крышей их конюшни; они продают на материк спортивных лошадей, и им не нужно ничего такого, что могло бы их скомпрометировать, и уж меньше всего им нужна такая чисто человеческая вещь, как жалость. Я прожил у Малвернов достаточно долго и уже понимаю: Грэттоны не представляют для них интереса, и я знаю при этом, как хочется Томасу Грэттону, чтобы я сказал что-нибудь, позволившее бы ему еще сильнее презирать Бенджамина Малверна. И потому я тяну долгую паузу, чтобы немножко ослабела тяжесть его предположения, а потом говорю, позвякивая ручкой ведра:

— Ну, если это так, я к концу недели подумаю, насколько это выгодно.

Томас Грэттон негромко смеется.

— Ты самый старый из всех девятнадцатилетних парней, каких я только видывал, Шон Кендрик!

Я не отвечаю, поскольку он, наверное, прав. Он говорит, что мы рассчитаемся в пятницу, как обычно, а Бич вдогонку мне дружелюбно хмыкает, когда я ухожу с их двора с ведром крови.

Мне бы нужно подумать о том, что пора пригнать с пастбища пони, и о том, как накормить чистокровных красавцев, и о том, как согреть вечером мою крошечную квартирку над конюшней… но я думаю только о новости, которую сообщил мне Томас Грэттон. Я стою на твердой почве, но в душе я уже на песчаном пляже, и моя собственная кровь поет: «Я бодр, я полон сил…»

Глава третья

Пак

Этим вечером Гэйб нарушил наше единственное правило.

Мне не приходится слишком раздумывать насчет ужина, ведь у нас нет ничего, кроме сушеных бобов, а меня уже тошнит от них. Я пеку яблочный пирог и чувствую себя из-за этого ужасно добродетельной. Финн раздражает меня тем, что проводит весь день во дворе, занимаясь починкой древней, давно сломанной бензопилы, которую, как он утверждает, кто-то ему отдал, но которую он, скорее всего, вытащил из чьего-то мусора просто потому, что у нее есть механизм. Я сержусь, мне не нравится быть одной в доме, от этого у меня возникает чувство, будто я должна заняться уборкой, а я этого не хочу. Я хлопаю дверцами и с грохотом задвигаю ящики буфета и шкафов, наводя порядок, громыхаю посудой над вечно переполненной раковиной — но Финн меня не слышит или делает вид, что не слышит.

Наконец, перед тем как солнце окончательно исчезает за возвышенностью на западе, я распахиваю во всю ширь боковую дверь и стою в проеме, многозначительно глядя на Финна, ожидая, пока он посмотрит на меня и что-нибудь скажет. Он согнулся над деталями разобранной бензопилы, аккуратно разложенными на утоптанной земле нашего двора. На нем один из свитеров Гэйба, и, хотя свитер довольно старый, он все еще слишком велик Финну. Брат закатал рукава, превратив их нижние части в пухлые, безупречно ровные манжеты, а его темные волосы увязаны в перепачканный машинным маслом хвост. Он выглядит по-сиротски, и от этого я тоже сержусь.

— Ты собираешься пойти в дом и съесть пирог, пока он еще хоть немного теплый?

Я знаю, что мой голос звучит резковато, но мне плевать.

Финн отвечает, не поднимая взгляда:

— Через минутку.

Он имеет в виду совсем не минуту, и я прекрасно это понимаю.

— Тогда я весь его съем сама, — заявляю я.

Финн не откликается; он полностью погружен в тайну бензопилы. Думаю, именно в такие моменты я просто ненавижу братьев — они не в силах понять, что именно важно для меня, их интересуют только собственные дела.

Я уже готова сказать что-нибудь такое, о чем позже пожалею, но тут вижу Гэйба, который идет к нам в сумерках, ведя свой велосипед. Ни я, ни Финн не приветствуем его, когда он открывает калитку, заводит велосипед во двор и снова закрывает калитку. Финн — потому что слишком погружен в себя, а я — потому что злюсь на Финна.

Гэйб ставит велосипед в специальную стойку с задней стороны дома, а потом подходит к Финну и останавливается рядом с ним. Сняв шапку и сунув ее под мышку, он скрещивает руки на груди, без слов наблюдая за действиями брата. Я совсем не уверена в том, может ли Гэйб в рассеянном голубоватом вечернем свете рассмотреть, что там творится, однако Финн чуть отодвигается от пилы, чтобы Гэйбу было лучше видно. Наверное, тому сразу становится все понятно, поскольку, когда Финн поднимает голову и смотрит на нашего старшего брата, Гэйб чуть заметно кивает.

Их безмолвный диалог и зачаровывает, и бесит меня.

— Там яблочный пирог, — снова говорю я, — и он еще теплый.

Гэйб достает шапку из-под руки и поворачивается ко мне.

— А на ужин что?

— Яблочный пирог, — откликается присевший на корточки Финн.

— И бензопила, — добавляю я. — Финн соорудил чудесную бензопилу, можно ею поужинать.

— Яблочный пирог — это отлично, — говорит Гэйб, но голос у него усталый. — Пак, не держи дверь открытой. Холодно на улице.

Я отступаю назад, чтобы он мог войти в дом, и сразу чувствую запах рыбы. Я терпеть не могу, когда Берингеры заставляют его чистить рыбу. Потом ею воняет весь дом.

Гэйб задерживается в дверях. Я смотрю на него, на то, как он замер, положив руку на дверной косяк и повернувшись лицом к собственной ладони, как будто то ли изучает свои пальцы, то ли всматривается в облупившуюся красную краску под ними. Вид у него отстраненный, как у чужака, и мне вдруг хочется, чтобы он обнял меня, как бывало прежде, в моем детстве.

— Финн, — негромко произносит Гэйб, — когда ты соберешь эту штуку, мне нужно поговорить с тобой и Кэт.

Финн изумленно вскидывает голову, но Гэйб уже исчез, проскочив мимо меня в комнату, которую до сих пор делит с Финном, хотя комната наших родителей стоит пустой. То ли просьба Гэйба, то ли то, что он назвал меня настоящим именем, привлекает внимание Финна (чего не удалось моему яблочному пирогу), и он начинает торопливо собирать все части пилы и запихивать их в помятую картонную коробку.

Я чувствую себя неуверенно, пока жду, когда же Гэйб выйдет из своей комнаты. Кухня уже превратилась в маленькую, залитую желтым светом каморку, как всегда по вечерам, когда темнота напирает снаружи и делает комнату меньше. Я торопливо мою три одинаковые тарелки и отрезаю для каждого из нас по большому куску пирога, но самый большой для Гэйба. Я ставлю тарелки на стол, и то, что теперь их только три, хотя недавно стояло пять, угнетает меня, поэтому я спешу заняться мятным чаем, чтобы добавить к тарелкам еще и чашки. Пока я так и эдак передвигаю чашки, мне приходит в голову — с большим запозданием, — что яблочный пирог и мятный чай не слишком сочетаются друг с другом.

К этому времени Финн начинает процедуру мытья рук, что может продолжаться целое столетие. Он молча терпеливо намыливает руки куском молочного мыла, старательно промывая кожу между пальцами и втирая мыло в каждую складку на ладони. Он еще не закончил свое занятие, когда появляется Гэйб — в чистой одежде, но все еще пахнущий рыбой.

— Как приятно, — говорит мне Гэйб, отодвигая свой стул, и я успокаиваюсь, ведь ничего плохого не происходит, все будет отлично. — Мята так хорошо пахнет. То, что нужно после эдакого дня.

Я пытаюсь вообразить, что сказали бы ему в такой момент мама или папа; по ряду причин разница в нашем возрасте ощущается сейчас как зияющая пропасть.

— Я думала, ты сегодня должен был заниматься подготовкой гостиницы вместе с хозяевами.

— Им пришлось на причале потрудиться, там рабочих рук не хватало, — отвечает Гэйб. — А Берингер знает, что я делаю все быстрее, чем Джозеф.

Джозеф — это сын Берингеров, он слишком ленив, чтобы делать быстро что бы то ни было. Гэйб как-то раз сказал мне, что нам следует быть благодарными Джозефу за неспособность думать о чем-либо, кроме себя самого, ведь именно поэтому у Гэйба и есть работа. Но в данный момент я ничуть не благодарна, поскольку от Гэйба пахнет как от селедки, и все из-за беспомощности Джозефа.

Гэйб держит в руке чашку с чаем, но не пьет. Финн все еще моет руки. Я сижу на своем обычном месте. Гэйб ждет еще несколько секунд, потом говорит:

— Финн, достаточно, ладно?

Но Финну требуется еще минута, чтобы смыть мыло с рук, и только потом он закрывает кран, подходит к столу и садится напротив меня.

— А что, мы все равно должны произносить благодарственную молитву, хотя у нас только яблочный пирог?

— И бензопила, — добавляю я.

— Боже, спасибо тебе за этот пирог и за пилу Финна, — негромко произносит Гэйб. — Так хорошо?

— Кому — Богу или мне? — спрашиваю я.

— Богу всегда хорошо, — сообщает Финн. — А поблагодарить следовало бы тебя.

Это меня поражает как неслыханная неправда, но я отказываюсь проглотить наживку. Я смотрю на Гэйба, который уставился в свою тарелку. Я спрашиваю его:

— Так в чем дело?

Слышно, как снаружи тихо ржет Дав, — там, где луг примыкает к нашему двору; ей хочется получить наконец свою горстку зерна. Финн смотрит на Гэйба, а тот по-прежнему не сводит взгляда с тарелки, прижимая пальцами край пирога, словно проверяя его плотность. Я внезапно осознаю: завтра годовщина смерти наших родителей. На самом деле эта мысль весь день смутно терзала меня, но ведь до этого момента мне даже в голову не приходило, что наш спокойный, надежный Гэйб тоже может думать об этом.

Он не поднимает глаз. Он просто говорит:

— Я уезжаю с острова.

Финн таращится на него.

— Что?!

Я лишаюсь дара речи; это похоже на то, как если бы Гэйб вдруг заговорил на чужом языке, и моему мозгу нужно сначала перевести его слова, чтобы понять их смысл.

— Я уезжаю с острова, — повторяет Гэйб, и на этот раз его заявление звучит тверже, оно уже более реально, хотя брат все так же не хочет смотреть на нас.

Финн первым умудряется произнести целое связное предложение:

— А мы что тут будем делать со всем этим?

Я добавляю:

— А как насчет Дав?

— Я один уезжаю с острова, — уточняет Гэйб.

У Финна такой вид, словно Гэйб дал ему пощечину. Я выставляю вперед подбородок и пытаюсь заглянуть в глаза старшему брату.

— Ты уезжаешь без нас? — И тут мой мозг подсказывает мне ответ, единственный возможный логически, тот, который объясняет поступок Гэйба, и я тут же произношу его вслух: — А, так ты уезжаешь ненадолго. Едешь, чтобы…