Он будет безумно любить свою жену, беззаботную рыжеволосую красавицу, с которой вы в тот же миг расслабитесь, с которой, как вам кажется, можно говорить о чем угодно и которая обожает своего мужа. Эта пара блистает. Молодой человек будет привлекать к себе всех — всем хочется оказаться в поле его притяжения. Он окажется самым любопытным человеком из всех, кого вы встречали, и он и вас заставит изнывать от любопытства. Воображение этого молодого человека показалось бы любому, кому он повстречается на пути, бесконечно огромным, а будущая жизнь представляется ему одним большим приключением. Общение с ним — как наркотик. Затем, все так же пытаясь лучше понять объект своего исследования, я мысленно поместила бы этого блестящего писателя на Монпарнас, в начало 1920-х годов, в окружение Ф. Скотта Фицджеральда, Гертруды Стайн, Джона Дос Пассоса и Эзры Паунда.

Когда я представила жизнь Хемингуэя таким образом, она заиграла красками, как если бы я увидела ее собственными глазами. Окружавшая его среда приобрела цвет и объем, и показалось, будто мир все так же не сводил с него глаз — даже после трагической смерти писателя в 1961 году. Он стал волей-неволей олицетворением мужского потенциала — человеком, которым он и был и которым должен был быть. (Та культура требовала именно этого; как будто бы его появление стало удовлетворением потребности, о которой никто не догадывался.) С того самого момента, когда он появился впервые, отчаянно ухмыляясь и размахивая костылем в больничной палате недалеко от фронтов Первой мировой войны, каким мы увидели его в ранней кинохронике на экранах всей страны, Хемингуэй захватил всеобщее воображение. Но всегда существовал и другой Хемингуэй. Неопытный, долговязый летописец «потерянного поколения» уступил дорогу мужественному усатому Хемингуэю 1930-х годов, писавшему о подвигах на арене корриды, в глубоком море и африканском буше. В дни гражданской войны в Испании он вновь поразил нас трансформацией, на сей раз в политически ангажированного репортера и затем — в бесстрашного журналиста, сражавшегося в годы Второй мировой войны, и наконец в «Папу», бородатого и беловолосого, живую легенду послевоенных лет, живущего на Кубе. Он опубликовал несколько романов и сборников рассказов, которые покупал и читал каждый, чтобы увидеть мир его глазами, совершенно другой мир — более яркий, более живой, стихийный и в то же время более романтичный.

И все же потом что-то пошло не так. Такая возможность присутствовала всегда — она была в его генах, в его детстве среди членов эксцентричной семьи Хемингуэев. Может быть, все дело в том, что эпоха или народ спрашивали с него слишком много. А может, он не стал слушать разумные голоса, которые должен был услышать, чтобы создать свое лучшее произведение. В какой-то момент блестящая карьера начала оборачиваться трагедией.

Кажется, Эрнесту трудно было отдавать и принимать любовь, быть верным другом и, что самое трагичное, говорить правду, даже себе самому. К концу Второй мировой войны, хотя Хемингуэю было всего лишь сорок с небольшим лет, за плечами у него были уже три неудачных брака, почти не осталось хороших друзей, он утратил способность хорошо писать и окружил себя лакеями и подхалимами. К тому моменту у него было несколько серьезных травм, включая сотрясение мозга — которое сегодня мы бы назвали травматическим повреждением головного мозга, причем масштаб и разнообразие этого явления мы только начинаем осознавать. Признавая должным образом всю опасность ретроспективной диагностики [Сегодня нередко можно услышать мнение, что Хемингуэй страдал биполярным расстройством — я не употребляла этот термин в тексте именно из-за подобной опасности, а также потому, что во времена Хемингуэя он вообще не использовался.], нам все-таки кажется вероятным, что Хемингуэй, кроме того, страдал от психического заболевания, включавшего симптомы мании и депрессии, настолько тяжелого, что временами оно трансформировалось в психоз. Несмотря на то что он был сыном врача, Хемингуэй слишком много пил, одновременно с приемом многочисленных предписанных лекарств, и отказывался следовать рекомендациям врачей. Особый склад ума, ограниченные возможности психофармакологии в те дни и стремление избегать конфузных ситуаций, поскольку он был публичной фигурой, лишили его возможности получить необходимую помощь. Позднейшие литературные произведения Хемингуэя свидетельствуют о неизменной путанице с гендерной идентичностью или, если выразиться более позитивно и прогрессивно, об открытости к изменчивости гендерных границ.

Хуже того, к 1950-м годам он был опьянен своим талантом. Даже на пике творческой активности сентиментальность и говорливость, бывало, прокрадывались в его романы. Снова и снова Эрнест оказывался в тупике с такими честолюбивыми замыслами, как «Райский сад», и потому почти не издавался; даже наиболее признанным зрелым произведениям, например повести «Старик и море», не хватало стремлений и страсти раннего творчества. Дела обстояли все хуже, его вселенная постепенно сжалась до границ усадьбы «Финка Вихья» на Кубе — которая превратилась в его собственный феод. После того как на Кубе после революции стало фактически невозможно жить, Эрнест нашел приют в большом бетонном доме в штате Айдахо. Вскоре, более не способный получать огромное удовольствие от жизни, как когда-то, переставший верить в свой талант, Хемингуэй покончил с собой.

То, что произошло с Хемингуэем, стало трагедией для него самого, трагедией для его семьи, которой пришлось пройти через невероятные испытания и страдания, и трагедией для нас. Нет смысла снова перечитывать (и переписывать) его биографию, если мы просто лишний раз покроем слоем глянца легенду и найдем еще несколько возможностей восхититься ею — или если необдуманно обесценим литературное наследие, захватывавшее и вдохновлявшее нас почти целое столетие. Нам нужно понять, что произошло, отчасти потому, что утрата непомерна. Хемингуэй был, без сомнений, величайшим американским прозаиком. Именно благодаря ему мы теперь по-другому мыслим, ищем иное в литературе, по-другому решаем, как нам прожить нашу жизнь. Именно благодаря ему мы теперь по-другому думаем о смерти — о том, как ее пережить, как с ней примириться, — эту тему он исследовал, пожалуй, более глубоко и фундаментально, нежели любой другой американский писатель. Он изменил наш язык. Он изменил наш взгляд на Париж, Американский Запад, Испанию, Африку, Ки-Уэст, Кубу, северный Мичиган. Даже его родной город, Оак-Парк — хотя Эрнест очень редко писал об этом месте, равноудаленном от Чикаго и глухих уголков реки Де-Плейнс, — тоже был частью того, что сформировало Хемингуэя, и мы всегда будем смотреть на него другими глазами благодаря писателю.

Если мы хотим все это понять, то мы должны рассмотреть становление писателя, то, как его уникальный дар достиг полного расцвета и как писатель пришел к моральному разложению, даже если от зрелища такого рода мы предпочли бы отвести взгляд. Очень больно смотреть на то, как Хемингуэй прекратил взаимодействовать с миром, который сам же сделал для нас другим, так что даже посещение корриды в последние годы его жизни превратилось в кошмарный палимпсест того, чем это было в дни его молодости.

Сын Хемингуэя Патрик однажды сказал, что его отец вообще не знал, как стареть. В этом и может заключаться причина; Эрнест не представлял своего будущего в старости, и итог был поистине несчастливым. Нам остается только фантазировать, что мог бы сделать Хемингуэй, если бы вернул себе полную силу и отверг суицидальный импульс, допустим, из «домашних» переворотов 1950-х и 1960-х годов в США, революций, охвативших так называемый Третий мир, феминизма, энвайронментализма, Уотергейта, Рейгана. Новая Журналистика. Его любимая Испания после Франко.

Гарри, главный герой-рассказчик одного из самых сильных рассказов Хемингуэя, «Снега Килиманджаро», сам писатель, обдумывает свою жизнь и карьеру и, медленно угасая, признается в нереализованном призвании. «Столько всего было, о чем хотелось написать, — думает Гарри. — Он видел, как меняется мир… Все это он сам пережил, ко всему приглядывался, и он обязан написать об этом, но теперь уже не напишет». Хемингуэй признавал, что, как и его герой, он, бывало, отрекался от «обязанности» писать, но ему не удалось поступить в соответствии со своим пониманием — впрочем, возможно, он думал, что именно этот писательский «долг» и создает проблему. И в самом деле, едва ли можно утверждать о писательской «неудаче», если он сказал нам так много важных слов о войне и насилии, о природе, отношениях между мужчинами и женщинами, травмах и творчестве.

Есть и еще кое-что. Когда наша горячая дискуссия в Коммерческой библиотеке в тот вечер начала уже выдыхаться и затихать, кто-то привлек внимание модератора и поднялся добавить еще несколько слов. Повторяя мысль профессора, ранее признавшегося, что Хемингуэй позволил ему делать то, что он делает, этот человек сказал: «Я же хочу сказать, что именно благодаря Хемингуэю я есть тот, кто я есть». И сел. Я не могла определить пол выступавшего, но поняла, что он, вероятно, недавно был изменен.

В следующие несколько лет я буду пытаться узнать в своем исследовании жизни Хемингуэя, что он или она имела в виду.