В воскресенье, когда настанет пора уезжать, Мэтт проводит меня до машины. Скажет: «Так мы с тобой толком и не поговорили», а я отвечу: «Да уж. По-дурацки вышло, да?»

И посмотрю на него, а он посмотрит в ответ внимательными серыми прабабушкиными глазами, и я не сумею выдержать его взгляда. А на полпути до дома я вдруг пойму, что плачу, и еще месяц буду ломать голову почему.

* * *

И здесь без прабабушки Моррисон не обошлось.

Мне ничего не стоит вообразить ее и Мэтта за долгой серьезной беседой. Прабабушка, прямая и горделивая, сидит в кресле с высокой спинкой, Мэтт — напротив. Он внимательно слушает, то кивая, то терпеливо ожидая своей очереди высказаться. Он почтителен, но не робеет перед нею, она это чувствует, и ей это нравится, видно по глазам.

Странно, правда? Ведь Мэтт ее не застал. Жизнь она прожила долгую, но когда родился Мэтт, ее давно уже не было на свете. К нам она ни разу не приезжала — никогда не покидала берегов полуострова Гаспе, — и все-таки в детстве мне казалось, будто она с нами, неким таинственным образом. Видит бог, все мы на нее оглядывались; можно было подумать, она рядом, в соседней комнате. А что до нее и Мэтта — пожалуй, я с самого начала чувствовала, что между ними есть какая-то связь, хоть и не понимала ее природы.

Отец много о ней рассказывал — гораздо больше, чем о своей матери, — и почти в каждой истории заключалась мораль. Талантом рассказчика он, увы, не обладал, и истории выходили, скорее, поучительными, чем увлекательными. Одна была, к примеру, о протестантах и католиках, которые жили бок о бок, но не ладили, а мальчишки дрались стенка на стенку. Но силы были неравны — протестантов ведь больше, чем католиков, — и прабабушка велела сыновьям драться на стороне противника, справедливости ради. Играть надо честно, вот какой урок нам полагалось отсюда извлечь. Ни красочных описаний сражений, ни боевой славы, просто урок: играть следует по правилам.

А главное, знаменитое прабабушкино преклонение перед образованием — если заходила об этом речь, Люк закатывал глаза. Все ее четырнадцать детей окончили начальную школу, по тем временам дело почти неслыханное. Уроки считались превыше работы на ферме, притом что земля была скудная и урожаи доставались с боем. Образование было ее заветной мечтой, страстью почти болезненной, и «болезнь» эта передалась не только ее детям, но и целым поколениям будущих Моррисонов.

В рассказах отца прабабушка представала образцом совершенства: добрая, справедливая, мудрая как Соломон — для меня это не вязалось с фотографией. С портрета смотрела воительница. С первого взгляда было ясно, почему нет историй о том, как ее дети озорничали.

А муж ее, наш прадедушка, где был все это время, почему его нет на фото? В поле, наверное. Кто-то же должен был работать в поле.

Но все мы понимали, даже из скучных рассказов отца, что была она личностью незаурядной. Помню, Мэтт спросил однажды, что за книги водружала она на подставку. Может быть, романы — Чарльза Диккенса, Джейн Остин? Но отец ответил: нет. Ей было не до романов, пусть даже великих. Она стремилась не убежать от мира, а познать его. У нее были книги по геологии, ботанике, астрономии; одна, «Следы естественной истории творения» [«Следы естественной истории творения» — книга, анонимно опубликованная в 1844 г. Робертом Чемберсом, шотландским издателем и естествоиспытателем, в ней излагалась в популярной форме научная картина мира. — Здесь и далее примеч. перев.], была о происхождении вселенной, — отец говорил, прабабушка над ней ворчала, качала головой. Книга эта предшествовала учению Дарвина и тоже кое в чем шла вразрез с Библией. Вот пример того, как преклонялась она перед знанием, говорил отец: хоть она и была недовольна, но все равно разрешала детям и внукам ее читать.

В книгах для нее было много непонятного, ведь за всю жизнь она ни единого дня не проучилась в школе, и все равно она читала, старалась вникнуть. Еще в детстве меня это впечатляло, а теперь еще и трогает. Такая жажда знаний, такая решимость перед лицом невероятных трудностей — у меня это вызывает восхищение пополам с грустью. Прабабушка была прирожденным ученым, но родилась не в то время и не в том месте.

Но кое-чего ей удалось добиться. В нашем отце она наверняка души не чаяла, ведь это он воплотил ее мечту — первым из ее потомков покончил с земледелием и получил образование. Он был младшим сыном ее младшего сына, старшие братья взяли на себя его часть работы на ферме, чтобы он мог окончить школу — первым из Моррисонов. Отпраздновав это событие (по всем предметам он был первым учеником; могу вообразить, как прабабушка восседает во главе стола, за внешней суровостью пряча гордость), ему собрали рюкзак — сменные носки, носовой платок, кусок мыла и школьный аттестат — и отправили в большой мир, совершенствоваться.

Он двинулся на юго-восток, не теряя из виду широкий синий простор реки Св. Лаврентия, — скитался по городам, брался за любую работу. В Торонто он задержался, но ненадолго. Может быть, город, шумный и людный, внушал ему страх — но на моей памяти он был не из пугливых. Скорее, он находил городскую жизнь суетной и бездумной. В это больше верится, насколько я его знаю.

Вскоре он снова двинулся в путь, в этот раз на северо-запад — как говорится, подальше от цивилизации, — и к двадцати трем годам осел на Вороньем озере, в такой же общине, как та, что оставил за тысячу миль.

Когда я подросла и начала задаваться подобными вопросами, то сочла, что решение отца разочаровало его родных: они пошли на такие жертвы, чтобы вывести его в люди, а он обосновался в подобном месте. Лишь спустя время я поняла, что они бы одобрили его выбор. Для них было очевидно: где бы он ни жил, его новая жизнь разительно отличалась от прежней. Работал он в банке в Струане, на работу ходил в костюме, купил машину, построил дом у озера, в прохладной тени деревьев, где нет ни пыли, ни мух, не то что на фермах. В гостиной у него стоял книжный шкаф и ломился от книг, а что совсем уж редкость, он находил время на чтение. А среди фермеров поселился он потому, что они были близки ему по духу. Главное, у него был выбор, чего и добивались родные.

Прожив на Вороньем озере целый год, отец получил двухнедельный отпуск — первым в роду! — и за эти две недели успел съездить на Гаспе и сделать предложение своей первой любви. Девушка была с соседней фермы, из почтенной семьи с шотландскими корнями, как и отец. И, судя по всему, с авантюрной жилкой, потому что ответила «да» и на Воронье озеро приехала уже невестой. Сохранилась их свадебная фотография. Они стоят у входа в церквушку на побережье Гаспе, оба высокие, крепкие, светловолосые, серьезные — не поймешь, то ли муж с женой, то ли брат с сестрой. Серьезность сквозит в их улыбках — честных, открытых, без тени легкомыслия. Легкой жизни они не ждут — совсем не так их воспитывали, — но оба готовы к трудностям. Они будут стараться как могут.

Вдвоем они вернулись на Воронье озеро, обустроились и в положенный срок произвели на свет четверых детей: двух мальчиков, Люка и Мэтта, а потом, с разницей в десять лет и, видимо, после долгих раздумий, — двух девочек, меня (Кэтрин, а попросту Кейт) и Элизабет, или Бо.

Любили они нас? Конечно. Говорили нам о своей любви? Конечно, нет. То есть не совсем правда — мама сказала однажды, что любит меня. Я что-то сделала не так — одно время я все делала не так, — а она рассердилась и долго со мной не разговаривала, несколько часов, а мне казалось, вечность. И я не выдержала, спросила: «Мамочка, ты меня любишь?» А мама бросила на меня удивленный взгляд и ответила просто: «До безумия». Я не совсем представляла, что значит «до безумия», но в глубине души все поняла и успокоилась. Мне и сейчас спокойно.

Однажды — видимо, вскоре после свадьбы — отец вбил в стену супружеской спальни гвоздь и повесил фотографию прабабушки Моррисон, и все мы росли под ее взглядом, зная о ее чаяниях. Мне это давалось нелегко. Я жила с чувством, будто она нами недовольна, за одним исключением. По глазам ее было видно, что она о нас думает: Люк лоботряс, я витаю в облаках, а Бо такая ершистая, что от нее всю жизнь будут одни неприятности. Лишь когда в комнату входил Мэтт, ее суровый взгляд будто смягчался. Лицо светлело, а в глазах можно было прочесть: вот он, мой любимец.

* * *

Дни после аварии мне припоминаются с трудом. В памяти уцелели лишь образы из прошлого, вроде фотографий. К примеру, гостиная — помню, какой там царил хаос. В первую ночь мы спали там, все вчетвером; то ли Бо не спалось, то ли мне, и в конце концов Люк с Мэттом перетащили в гостиную кроватку Бо и три матраса.

Помню, как лежала без сна, уставившись в темноту. Пыталась уснуть, но сон не шел, а время топталось на месте. Я знала, что Люк и Мэтт тоже не спят, но почему-то боялась с ними заговорить, и ночь никак не кончалась.

Вспоминается и другое, но, оглядываясь назад, я не уверена, так ли все было на самом деле. До сих пор помню, как Люк стоит на пороге и одной рукой придерживает Бо, а другой берет у кого-то блюдо, накрытое полотенцем. Было такое, я ничего не выдумала, но по моим воспоминаниям первые дни он провел в этой позе. И пожалуй, это близко к истине: все женщины в общине — жены, матери, незамужние тетушки, — узнав, что случилось, засучили рукава и принялись стряпать. То и дело нам приносили картофельный салат. И запеченную свинину. И всевозможные сытные рагу, хоть в такую жару и не тянет их есть. Выйдешь на крыльцо — и обязательно споткнешься о большую корзину гороха или о жбан варенья из ревеня.