С отвращением к тому, что ей приходилось произносить, смешивалась толика правды, которой, при всей ее малости, довольно было, чтобы заставить руки Гепары затрепетать подобно крыльям колибри.

— Ты не вправе покинуть меня, Титус. Не сейчас, когда все уже подготовлено. Когда мы сможем смеяться и петь, танцевать и пить, и сходить с ума от того, что принесет нам эта ночь.

— Зачем?

— Затем, что эта глава завершается. Так пусть конец ее будет прекрасен. Пусть она завершится не точкой, неподвижной, как смерть, но восклицательным знаком…

— Или вопросительным? — сказал Титус.

— Нет. Со всеми вопросами кончено. На будущее остались лишь факты. Убогие, резкие, скудные факты, схожие с обломками кости, — и мы, пережившие бурю страстей. Я знаю, тебе не по силам сносить все это и дальше. Дом моего отца. То, как мы живем. Но удели мне одну, последнюю ночь, Титус, ночь, проведенную не в какой-нибудь темной беседке, где часами исполняются ритуалы любви, но в блестящих вымыслах, ночь, в которую наши «я» обнажатся, а ум каждого вспыхнет огнем.

Титус, ни разу не слышавший, чтобы Гепара произнесла так много слов за такое короткое время, вглядывался в нее.

— Мы появились на свет под несчастливой звездой, — сказала она. — С самого начала мы были обречены. Мы родились в разных мирах. Ты с твоими грезами…

— Моими грезами! — воскликнул Титус. — У меня нет грез! О господи! Это ты нереальна. Ты, твой отец, фабрика.

— Для тебя я буду реальной, Титус. В ту ночь, когда вселенная разольется по бальным залам. Давай же выпьем ее, залпом, до дна, а после повернемся друг к другу спиной, навсегда. Титус, ах, Титус, приди на мой праздник. На твой праздник. Пообещай, что придешь. Хотя бы потому, что и на самом краю света я все равно останусь в твоей взъерошенной голове.

Титус ласково привлек ее к себе, и Гепара обратилась в его объятиях в куколку, маленькую, изящную, благоуханную, бесконечно редкостную.

— Я приду, — прошептал он. — Обещаю.

Высокие сонные деревья, вздыхая, уходили по сторонам дороги вдаль; и когда Титус прижал к себе Гепару, судорога исказила ее безупречное лицо.

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

Когда они наконец расстались, и Гепара ушла боковой дубовой аллеей, а Титус пошел через лес окольным путем, трое бродяг, Треск-Курант, Швырок и Рактелок, вскочили на ноги и последовали за ним, держась от своей добычи не более, чем в сорока футах.

Не упускать его из виду оказалось для них задачей не самой простой, уж больно тяжелы были книги Рактелка.

Они крались средь теней, пока их не остановил некий звук. Поначалу трое бродяг, сколько ни озирались они по сторонам, никак не могли понять, откуда тот исходил. Временами он доносился с одной стороны, временами — с другой. Да и природа его оставалась для них непонятной, хотя все трое были искушены в обыкновениях леса и умели различать сотни шумов — от трения ветки о ветку до голоска землеройки.

Но вот все три головы одновременно повернулись в одну сторону, к Титусу: троица поняла, что это он бормочет что-то сам себе на ходу.

Приникнув к земле, они разглядели его в обрамлении листьев. Юноша вяло брел в полутьме, но вскоре трое увидели, как он припал головой к грубому древесному стволу. Так он стоял, бормоча что-то, но скоро возвысил голос до крика, разнесшегося по всему лесу…

— О предатель! Предатель! Зачем все это? Где мне найти себя? Где дорога домой? Кто эти люди? К чему все эти события? Кто такая Гепара, кто Мордлюк? Я не из них. Все, что мне нужно, это запах дома, дыхание замка в моих легких. Дайте мне хоть какое-то доказательство, что я существую! Дайте мне смерть Стирпайка, крапиву, коридоры. Дайте мне мою мать! Дайте могилу сестры. Дайте гнездо; верните назад мои тайны… ибо эта земля чужда мне. О, верните мне царство, спрятанное у меня в голове.

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

Юнона покинула дом у реки. Покинула город, в котором жил когда-то Мордлюк. Сейчас она ведет быстрый автомобиль, огибая долину. Рядом с нею сидит ее немногословный спутник. Вид у него самый разбойничий. Копна темно-рыжих волос то спадает ему на лоб, то сметается ветром.

— Странно, — говорит Юнона, — я так и не знаю твоего имени. Да почему-то и не хочу знать. Придется придумать его самой.

— Придумай, — отвечает спутник Юноны — голосом мягким и до того глубоким и красивым, что невозможно понять, как может он принадлежать человеку обличил столь пиратского.

— Какое же?

— О, тут я тебе помочь не смогу.

— Нет?

— Нет.

— Значит, придется самой. Знаешь, я буду называть тебя «Якорем», — говорит Юнона. — Ты кажешься мне таким надежным.

— Ты водишь машину, как никто другой, — говорит Якорь. — Не могу, впрочем, сказать, что твое вождение представляется мне безопасным. Давай поменяемся местами.

Юнона сдает к обочине. Машина похожа на меч-рыбу. За спинами у них тянется длинная изменчивая линия аметистовых гор. В небе, нависшем над всем, ни облачка, лишь легкий клочок дымки тянется далеко на юге.

— Как я рада, что ты ждал меня, — говорит Юнона. — Все эти долгие годы в кедровой роще.

— А, — откликается Якорь.

— Ты спас меня от участи сентиментальной старой зануды. Так и вижу себя — припадаю мокрым от слез лицом к оконному стеклу… оплакивая давно ушедшие дни. Спасибо тебе, господин Якорь, за то, что указал мне путь. С прошлым покончено. Мой дом обратился в воспоминание. Я никогда в него не вернусь. И знаешь, я снова вижу солнечный свет, эти краски. Новая жизнь лежит впереди.

— Не жди слишком многого, — отвечает Якорь. — Солнце может погаснуть без всякого предупреждения.

— Я знаю, знаю. Возможно, я обращаюсь в простушку.

— Нет, — отзывается Якорь. — Это слово навряд ли можно применить к человеку, который меняет всю свою жизнь. Ну что, едем дальше?

— Давай постоим немного. Тут так хорошо. А после поедем, помчим, точно ветер… в другую страну.

Долгое молчание. Оба неподвижно сидят, откинув назад головы. Живописный простор стелется вокруг. Золотые поля пшеницы, аметистовые горы.

— Якорь, друг мой, — шепотом произносит Юнона.

— Да, что такое?

Она всматривается в его профиль. Никогда еще не видела Юнона лица настолько спокойного, настолько лишенного напряжения.

— Я так счастлива, — говорит она, — хотя у меня и немало причин для грусти. Думаю, она еще впереди… грусть. Но сейчас... вот в эту минуту. Я купаюсь в любви.

— В любви?

— В любви ко всему. К этим лиловым холмам, к ржавой пряди у тебя на лбу.

Она снова откидывается на спинку сиденья, закрывает глаза и в этот же миг Якорь поворачивает к ней запрокинутое в небо лицо. Она действительно красива, и красота эта превосходит даже ее умудренность. Как величавая стать Юноны превосходит ее познания.

— Жизнь не стоит на месте, — произносит Юнона, — и мы идем следом за ней. И все же я чувствую себя молодой сегодня, молодой несмотря ни на что. Несмотря на мои ошибки. Несмотря на мой возраст, — она поворачивается к Якорю и шепчет: — Мне за сорок. Ах, милый мой друг, за сорок!

— Как и мне, — откликается Якорь.

— И что теперь делать? — Юнона стискивает его руку пальцами в перстнях.

— Только одно — жить дальше.

— Так ты поэтому считал, что мне лучше оставить дом? Мои владения? Воспоминания? Все? Поэтому?

— Я уже говорил тебе.

— Да, да. Скажи снова.

— Мы лишь начинаем. При всем нашем несходстве. Ты с твоей зрелой красой, способной затмить сотни юных девиц, и я с…

— С чем?

— Со счастьем, я думаю.

Юнона поворачивается к нему, но не говорит ничего. Не хранит неподвижности лишь черный шелк на ее груди, где огромный рубин поднимается и опадает, как буек в полночном заливе.

Наконец, она произносит:

— Солнечный свет чудеснее, чем когда бы то ни было, и это оттого, что мы решились начать все сначала. Мы вместе пройдем через летучие дни. Вот только… Ах…

— О чем ты?

— О Титусе.

— Да, но о чем?

— Он ушел. Ушел. Я разочаровала его.

Якорь, двигаясь с неторопливой ленцой, занимает место за рулем. Однако прежде чем бросить рыбу-меч вперед, он говорит:

— Мне казалось, мы направляемся в будущее.

— Ну конечно, конечно, — восклицает Юнона. — Ах, милый Якорь, конечно!

— Так поймаем его за хвост и полетим!

Лицо Юноны озаряется улыбкой, она наклоняется вперед, и рыба-меч уносится, неслышно, если не считать дыхания ее скорости.

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

С запада на восток продвигался, едва волоча ноги, Мордлюк. Во время оно ни в поступи его, ни в мыслях, ничего неуклюжего не было. Теперь все переменилось. Надменность так и осталась при нем, наполняя любое его движение, однако к ней примешалось нечто странное. Гибкое тело Мордлюка стало предметом насмешек, любой мальчишка с наслаждением передразнивал его движения. Гибкий ум играл с Мордлюком странные шутки. Он вышагивал, словно забыв обо всем на свете. Да так оно и было — за единственным исключением. Как Титус устремлялся душой к Горменгасту, изнывая от желания приникнуть к его крошащимся стенам, так и Мордлюк стремился найти источник столь памятного ему разрушения.

Разум Мордлюка то и дело возвращался к нехитрому эксперименту — к уничтожению его зверинца. Куда бы он ни взглянул, на глаза ему неизменно попадалось что-либо, пусть даже ветка или валун, воскрешавшее в памяти одно из любимых созданий. Их гибель пробудила в нем чувство, которого он никогда не испытывал прежде, — медленно разгоравшуюся, неугасимую жажду мести.

Рано или поздно Мордлюк отыщет его: страшное гнездилище кошмара, улей, чьим медом была серая слизь отстойных канав. День за днем он, горбясь, тащился от рассвета к закату. День за днем менял направление.

Можно было подумать, что сама одержимость Мордлюка направляет его стопы. Можно было подумать, что они следуют по пути, только им одним и известному.

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

Брожение разума, привычка ненависти к Титусу, в конце концов позволили Гепаре, девственнице, в прелестном теле которой таилась столь злая душа, измыслить план, который позволит ей повергнуть юношу в прах, причинив ему непереносимую боль.

В то, что какая-то часть ее не выживет без него, Гепара верить отказывалась. Все, что могло когда-то давно обратиться в разновидность любви, обратилось теперь в отвращение. Как удалось существу, столь субтильному, вместить такое количество желчи? Гепару снедало унижение, порожденное откровенной скукой Титуса… его небрежной уклончивостью. Чего он хотел от нее? Простого акта любви — и все? Тонкое тело девушки вздрагивало от гадливости.

И тем не менее, голос Гепары был по-прежнему ровен. Слова ее изливались неторопливой чредой. Она оставалась воплощением утонченности: желанным, умным, отстраненным. Кому бы пришло в голову, что в груди ее сплелись в смертельном объятии стихии зла и страха?

Вот из всего этого, благодаря этому, и родился замысел, извращенный и жуткий, доказывавший — во всяком случае — силу ее изобретательного ума.

Ледяной пыл целеустремленности правил ею. Состояние это принято соотносить с духовным обликом скорее мужчины, чем женщины. В Гепаре же, бесполой, оно приняло обличие, куда более страшное, нежели в какой бы то ни было женщине или мужчине.

Она сказала Титусу, что готовит в его честь прощальное празднество. Она умоляла его остаться — глаза Гепары сияли, губы напучивались, грудь трепетала. И оглушенный желанием Титус дал ей обещание. Ну что ж, превосходно, он развязал ей руки. Все преимущества были на ее стороне — инициатива, неожиданность нападения, выбор оружия.

Однако осуществление замысла требовало содействия сотни, если не больше, гостей, не говоря уж о десятках рабочих. Приготовлений — грандиозных и при этом секретных. Содействие она получила, и ни один из ее сообщников не ведал, что помогает ей, а если и ведал о чем, то лишь о порядке собственных действий — где их следует выполнить, как и для чего. Каждому из них была известна лишь собственная, частная роль.

Посредством некоего магнетизма Гепара внушила всем, мужчинам и женщинам, что затея эта только на нем — или на ней — и держится. Она потчевала сообщников чудовищной лестью — всех, независимо от их положения, низшего или высшего; и приемы ее отличались таким разнообразием, что ни единый из этих простофиль не находил распоряжения Гепары странными.

За каждым из распоряжений стояло неясное, но все разраставшееся, подобно скоплению туч в небесах, предвкушение; весь замысел, схожий с совокупностью медовых сот, был ведом только Гепаре, ибо она была не трутнем, но творцом и душой этого улья. Прочие же насекомые, прокорпи они в нем хоть до конца своих дней, так ничего кроме собственной соты и не узнали бы.

Даже загадочный отец Гепары, хилое существо с ужасной черепной коробкой цвета топленого жира, даже он знал только одно: в роковую ночь ему предстоит исполнить роль в какой-то шараде.

Можно было б подумать, что при таком количестве вразнобой работающих людей вся эта сложная постройка рано или поздно неизбежно обвалится. Однако Гепаре, вдруг возникавшей то в одной ее части, то в другой, удавалось так согласовывать усилия друзей ее и работников (плотников, каменщиков, электриков, верхолазов и прочих), что и сами они, и труды их сливались в единое целое.



К чему все это клонилось? До сих пор не ничего подобного не предпринималось. Предположения высказывались самые дикие. Конца им видно не было. Одни бредни порождали другие. И на каждый вопрос Гепара отвечала только одно:

— Если я вам расскажу, сюрприза не получится.

Обидчивым молодым людям, решительно не понимавшим, с какой это стати на Титуса Гроана расточается столько средств и внимания, Гепара только подмигивала, но так, что их осеняло — и она, и ее критики состоят в подобии заговора.

Тут, и здесь, и повсюду порхала, точно тень, Гепара, рассыпая распоряжения — вот она в той комнате, а вот уже в этой, вот среди плотников, а вот уж там, где белошвейки хохлятся, точно летучие мыши, над своею работой, — а вот в доме кого-то из друзей.

Впрочем, очень и очень немалую часть времени она пропадала где-то еще.

С самого начала приготовлений за Титусом, куда бы он ни направлялся, негласно следили.

Но и за теми, кто вел эту слежку, тоже следили — Рактелок, Треск-Курант и Швырок.

Застарелый преступный опыт научил всех троих ценить тишину, и если где-то вздрагивала ветка или трескал сучок, будьте уверены — эти господа были в том неповинны.

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

Когда Гепара только еще начала обдумывать свой план, она полагала устроить праздник в огромной студии, занимавшей весь верхний этаж отцовского дома. То была самая настоящая студия — с прекрасным освещением и ровным полом, огромная и пустая (заглянув в ее дверь, можно было увидеть похожий на вздыбившееся насекомое мольберт размером не более кегли).

Но это была ошибка, роковая ошибка, поскольку в самом облике студии присутствовало нечто… нечто, отдававшее неискоренимой невинностью. А невинности в планах Гепары места не отводилось.

Другой же комнаты, отвечавшей замыслам девушки, в доме, при всей его обширности, не имелось. Какое-то время она подумывала о том, чтобы снести в южном крыле стену и получить длинный, громоздкий зал; но и в нем «атмосфера» была бы не та — что относилось и к самому протяженному из двенадцати высоких амбаров, догнивавших на северной оконечности поместья.

Дни шли и положение складывалось все более и более странное. И не то чтобы друзьям Гепары или ее работникам недоставало энергии, напротив, — однако само обличие десятков и десятков создаваемых ими несообразных на сторонний взгляд сооружений распаляло во всех и каждом воображение до степени почти невыносимой.

И наконец, в одно пасмурное утро Гепара, уже было отправившаяся на обход мастерских, вдруг замерла на месте, точно ударенная. Нечто, виденное или слышанное когда-то, зашевелилось в ее памяти. А в следующий миг к ней пришло решение.

Давным-давно, еще в раннем ее детстве, была затеяна экспедиция, основная задача которой сводилась к определению точных границ огромной, лишь в общих чертах нанесенной на карты территории — темной загадки, раскинувшейся к юго-западу от поместья.

Поход получился недолгим, поскольку всю ту местность покрывали обманчивые болота, по едва различимым берегам которых клонились к воде великанские деревья.

Как ни мала была в ту пору Гепара, ей все-таки удалось, превосходно подделав истерику, добиться, чтобы родители включили ее в состав экспедиции. Участие в походе ребенка сопряжено было с ответственностью, мягко говоря, кошмарной, и на обратном пути многие, уже не обинуясь, осуждали присутствие среди них неуправляемой девчонки, всерьез полагая, что именно ей обязаны они своей неудачей.

Впрочем, все это случилось бог весть когда и почти позабылось — все, кроме одного обстоятельства, воспоминание о котором едва-едва тлело до нынешнего дня в глубинах ее подсознания. Вот оно-то, как нечто давным-давно придавленное, и обрело вдруг свободу, вырвавшись из сумрачных теней ее разума во всей своей сокрушительной определенности.

Гепаре трудно было сразу решить, всамделишное ли это воспоминание о чем-то, подлинно существующем в сотне миль от ее дома, или последки удивительного сна, — тем более что она не помнила, ни как они нашли тогда это место, ни как покинули его. Однако сомнения длились недолго. Картина за картиной возвращались к ней, застывшей, расширив глаза, на месте. Сомневаться не приходилось. Гепара видела его со все возрастающей ясностью. «Черный Дом».

Да, именно Дом — в обрамлении древних дубов, с обтекающей его широкой, глубиною всего по колено рекой… да, конечно, там, где осыпаются от дряхлости каменные стены, там и стоят декорации, уже готовые для постановки Празднества, — декорации, лучше которых и не придумаешь.

Теперь ей надлежало отыскать кого-то, побывавшего в Доме в те далекие дни. Кого-то, способного снова найти его.

Бросившись к самому быстроходному из своих автомобилей, она скоро достигла ворот фабрики. Там ее сразу же обступила дюжина мужчин в комбинезонах. Все на одно лицо. Кто-то из них открыл рот. В самом этом действии присутствовало нечто непристойное.

— Госпожа Гепара? — произнес он на удивление тоненьким, как у свирели, голосом.

— Она самая, — ответила Гепара. — Соедините меня с отцом.

— Конечно… конечно, — пообещало лицо.

— И поскорее, — приказала Гепара.

Ее провели в приемную. Потолок здесь закрывали переплетающиеся красные провода. Имелся также неестественно длинный, черного стекла стол, а в дальнем конце комнаты царил матовый, похожий на глаз трески экран.

Одиннадцать мужчин выстроились в ряд, вожак их нажал какую-то кнопку.

— Что тут за странный запах? — осведомилась Гепара.

— Данные засекречены, — сообщили одиннадцать.

— Госпожа Гепара, — сказал двенадцатый, — соединение установлено.

Через миг-другой на матовом экране появилось огромное лицо. Во всю стену.

— Госпожа Гепара? — спросило оно.

— Сократитесь, — сказала Гепара. — Вы чересчур велики.