Впрочем, жалость ее тут же и сгинула — Якорь почти успел оттащить Юнону, которую трясло не меньше ее противницы, когда самый визгливый, какой только бывает, вопль разодрал рассвет подобно рассекающему тело ножу, — и едва он вырвался из легких Гепары, как миниатюрное это существо повернулось к ним — ко всем сразу — и плюнуло. Да, то была изысканная некогда Гепара, ледяная королева, орхидея, сверкающее созвездие ума и тела. Теперь, навеки утратив всякую величавость, она лишь скалила зубы.

Что дальше? Гепара окинула взглядом стоявших полукругом людей. Увидела Юнону, перевязывавшую раны Титуса. Между ними и Гепарой возвышался Якорь. Диковато поозиравшись по сторонам, она увидела свет в наставленных на нее глазах Мордлюка, увидела, что никакой любви нет в этих глазах, и поняла, что осталась в непоправимом уже одиночестве.

— Ненавижу тебя! — крикнула она. — Ненавижу все, чем ты себя воображаешь. Ненавижу твой Горменгаст. И буду ненавидеть всегда. И если бы он существовал, ненавидела бы только сильнее. Я рада, что шея у тебя вся в крови. Животное! Гнусное животное!

Гепара развернулась и побежала прочь, выкрикивая слова, которых никто разобрать не мог… она летела, как ветошка тьмы, все дальше и дальше, и вот уж лишь тем, кто обладал наиострейшим зрением, еще удавалось различать ее, несущуюся в глубоких тенях самого дальнего из восточных лесов. Но хоть скоро она отдалилась на расстояние, пронизать которое не способны и самые зоркие глаза, голос ее еще доносился сюда, пока не остался слышен лишь тонкий, пронзительный визг, а там прервался и он.

ГЛАВА СТО ПЯТНАДЦАТАЯ

Мордлюк поднял к небу огромное, точно из камня вытесанное лицо.

— Иди сюда, Титус. Я вдруг вспомнил тебя. Что с тобой творится? Ты так всегда и разгуливаешь — весь в крови, словно только что из мясницкой?

— Оставь его, Мордль, дорогой. Ему очень плохо, — сказала Юнона.

Однако успокаиваться было рано. Да, верно, Гепара исчезла и отец ее тоже, но теперь новая опасность грозила им. На них наступала толпа. Гневные выкрики летели из нее — гости были безумно напуганы. Все пошло наперекосяк. Холодно. Никто не знает, как выбраться отсюда. Да и кушать охота. А Гепара, на которой все держалось, бросила их. К кому теперь обратиться? Растерянным гостям только и осталось что осыпать оскорблениями этих непонятно откуда взявшихся четверых, — и наконец, после особенно безобразного всплеска выкриков чей-то хриплый голос проорал:

— Да посмотрите на них! Посмотрите на этого дурака в повязках. Семьдесят седьмой граф! Ха-ха! Вот он, твой Горменгаст. Что ж ты не выйдешь вперед, не покажешь себя, мой повелитель?

Почему именно эти слова так досадили Мордлюку, трудно даже представить, но досадили же, и он врезался в толпу, намереваясь стереть кричавшего в порошок. Для этого ему, даже в лохмотьях выглядевшему очень внушительно, пришлось протиснуться между двумя непроницаемыми Шлемоносцами. Те отступили в стороны, пропуская его, и толпа вдруг примолкла. А затем, словно так оно и было задумано, Шлемоносцы повернулись и вонзили в спину Мордлюка два длинных ножа.

Он не умер на месте, хоть клинки и были длинны. Не издал ни звука, у него лишь перехватило дыхание. Красное пламя потухло в его глазах, сменившись изумительной ясностью мысли.

— Где Титус? — спросил он. — Давайте сюда этого разбойника.

Титусу не нужно было объяснять, как поступить. Он бросился к Мордлюку и ласково, при всех раздиравших юношу чувствах, обнял старого друга.

— Эй! эй! — прошептал Мордлюк. — Смотри, не выдави то, что во мне еще уцелело, дорогой мой.

— Ах, Морд ль… мой лучший друг.

— Не преувеличивай, — шептал, уже опадая на колени, Мордлюк. — Не надо этой мерлихлюндии… а?.. а?.. Подай мне руку, мальчик.

Все, что пропитывало этот рассвет, сошлось теперь воедино. Сам воздух его, едва ли не затвердел. Вглядываясь друг в друга, эти двое ощущали то, что ощущаешь порой в наркотическом опьянении: необычайную близость ко всему на свете, ясность почти непереносимую.

ГЛАВА СТО ШЕСТНАДЦАТАЯ

Юнона, понимавшая, что при всей ее преданности Титусу и Мордлюку, она сейчас лишняя, была однако ж не в силах держаться от прежних возлюбленных в стороне — и странно, в эти последние минуты и она, и Титус куда сильнее нуждались в Мордлюке, чем в мести. Впрочем, месть была еще впереди, и Якорь приготовлялся ее совершить.

К этому времени солнце успело просквозить леса на востоке, и каждая ветка, каждый оттенок уже просияли бы в них с предельной ясностью, когда бы не грязноватая дымка оранжевого, этого ублюдочного цвета, не желтого и не красного, но завязшего на подступах к тому и другому. Единственным в толпе исполненным решимости человеком остался Якорь.



В несколько шагов он приблизился к ним. К Шлемоносцам. Те вытирали длинные стальные клинки листьями щавеля, обильно росшего по всему Черному Дому. Лица их были совершенно пусты и на миг у Якоря свело в отвращении желудок. И в этот же миг, слишком краткий, чтобы назвать его паузой, Якорь отвернул от «Шлемников» взгляд, поскольку приметил за спинами их троицу бродяг из Подречья.

Якорь ничего о них не знал, однако долго сомневаться в их намерениях ему не пришлось. Действуя неуклюже, но в грубом согласии, все трое навалились на убийц со спины, вырвав у них ножи и прижав им руки к бокам. Впрочем, чем пуще они давили и стискивали, тем, казалось, сильнее становилась зловещая парочка, и только когда шлемы полетели на землю, оба лишились сверхъестественной силы, были повержены и заколоты их же собственными ножами.

Великая тишь опустилась в эту минуту на Черный Дом, на всю огромную сцену трагических событий. Титус помогал своему огромному другу опускаться дюйм за дюймом на колени, с трудом удерживая его от падения. Ни на миг не переставал тот бороться, ни на миг не переставал шептать. Он гордо держал голову, спина его оставалась прямой, как у солдата, и все-таки Мордлюк медленно поникал на землю. Одна рука его крепко сжимала плечо Титуса. Но давления ее юноша почти не ощущал.

— Просто резня какая-то, а? — шептал Мордлюк. — Да благословит господь тебя и твой Горменгаст, мой мальчик.

Вступил другой голос. Голос Юноны.

— Дай мне взглянуть на тебя. Позволь опуститься рядом с тобой на колени, — сказала она.

Но поздно. Что-то отлетело из освещенного солнцем тела. Мордлюк был мертв. Он повалился. Надменная голова его прижалась щекой к земле, и Юнона закрыла другу глаза.

Только тогда Титус поднялся на ноги. Поначалу он ничего не видел… потом что-то заколыхалось в толпе. Лицо… белое, как полотно, огромное. Слишком большое для лица человеческого. Грубые космы морковного цвета окружали его, и чучела птиц торчали под ним на плечах. То было последнее, еще не завалившееся чудище, мать Титуса, и он, не сводя глаз с этой картонной карикатуры, отвернулся от Мордлюка и задрожал, ибо она напомнила юноше о предательстве, которое он совершил, покинув мать, — и о его наследии, о замке.

Но Титус ослаб от потери крови, абсолютная пустота давила его. Ничто теперь не казалось ему хоть сколько-то важным, и когда Якорь оторвал его от земли и перебросил через плечо, Титус не воспротивился. Он утратил последние силы. В толпе гостей снова поднялся крик, который тут же и стих, потому что сова размером с большую кошку вдруг проплыла над Черным Домом по воздуху — проплыла и немедля вернулась, желая убедиться, что все, увиденное ею, существует на самом деле.

Что же она увидела? Она увидела, как догорает можжевеловый костер. Увидела одиноко лежащее длинное тело. Лицо отвернутое в сторону. Увидела мышку-соню под пучком пырея. Увидела проблески перевернутых шлемов и, несколько западнее, их прежних, лежавших крест-накрест владельцев.

Увидела в нечистом утреннем свете повязки Титуса и рыжую голову Якоря. Увидела браслет, мерцавший на запястье Юноны. Увидела живых и увидела мертвых.

ГЛАВА СТО СЕМНАДЦАТАЯ

Сова совой, а пора было вывести Юнону и Титуса из этого тошнотворного места, где в полном, пусть и грязноватом свете вставшего солнца фигуры призраков, казавшиеся ночью таинственными, даже величавыми, обратились в безвкусные, дешевые поделки из тряпья и голых костей.

Будь Якорь один, ему не составило бы большого труда выскользнуть из быстро распалявшейся толпы. Якорь умел управиться почти с любой летающей машиной, да он и выбрал уже ту, что была им нужна.

Но Титус был слаб, а Юнону трясло так, словно она стояла в ледяной воде.

А Мордлюк, раскинувшийся, точно желая повторить скругление земного шара, что делать с ним? Тело тяжелое. Руки и ноги огромны. Даже останься он жив, его было бы трудно затиснуть в аэроплан, напоминавший строением летучую рыбу.

Теперь же, когда он обратился в мертвое тело, и мышцы его коченели, трудность эта возросла многократно!

Вот тут из толпы и выскочили трое бродяг, Треск-Курант, Рактелок и Швырок. Они не хуже Якоря понимали, что спастись можно, только бросив мертвого великана и добежав до самолетов, длинными рядами стоявших под кедрами.

— Мордлюк; где он? — прошептал Титус. — Где?

— Мы не сможем забрать его, — ответил Якорь. — Придется оставить здесь. Вперед, Титус.

Но прошло еще какое-то время (несмотря на властный приказ Якоря), прежде чем Юнона смогла оторваться от того, кто составлял некогда столь великую часть ее жизни. Она наклонилась и поцеловала покойника в бугристый лоб.

Потом, повинуясь второму оклику Якоря, они заковыляли на его голос, оставив тело под безжалостным солнцем.

Толпа шумела все более грозно. Так это и есть праздник Гепары? Мужчины взъярились, женщины устали и озлобились. Их платья погибли. Разве не естественно для такого общества проникнуться желанием поквитаться — было бы с кем? И кто же лучше подходит для сведения счетов, чем трое оставшихся в живых чужаков?

Однако толпа не взяла в расчет троицу из Подречья, которая, поняв, в какой опасности находятся Титус и двое других, успела перекрыть наиболее очевидные выходы во внешний мир.

Впрочем, прежде они выпустили наружу Юнону, Титуса и Якоря, и сразу за этим поднялся гвалт совершенно непристойный. Тем, кто пользовался репутацией джентльменов, пришлось теперь взглянуть на себя по-другому, ибо лишь после многих потасовок и обмена бранными словами смогли они выломиться из Черного Дома на открытый простор, где и началась настоящая, повальная драка. Рыцарский дух навсегда затерялся в толчее локтей и коленей.

Трое старых бродяг повидали в жизни всякие виды, — едва поняв, что хаос, созданный ими, более чем достаточен, они бежали из обозленной толпы.

Небо, при всей густоте его красок, казалось теперь не таким зловещим. Ясные, свежие тона проступили в нем.

Бродяги, Рактелок и другие, воссоединившись, как и было задумано, на ветвях одного из деревьев, сидели в его листве, будто большие серые птицы.

Но вот Рактелок поднял к небу лицо и свистнул. То был сигнал для Титуса — путь туда, где длинной чередой стояли, точно фрегаты на якоре, аэропланы, свободен.

ГЛАВА СТО ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Как же они были красивы, эти грозные аппараты, каждый особого цвета, каждый особой формы. И все-таки в них было нечто общее — скорость, которая составляла самую их суть.

Хотя Юноне и Титусу казалось, будто они плетутся к своей машине уже целую вечность, прошло не больше восьми, примерно, минут, прежде чем они увидели ее — лимонно-зеленую, похожую формой на чурку, какой играют в чижи.

Уже поднимаясь на борт, они услышали гневные голоса, становившиеся что ни миг все громче, и действительно, когда машина оторвалась от земли, на поле выскочил первый из брошенных гостей.

А Мордлюк? Что сталось с огромной руиной? С этим телом? Оно так мирно покоилось под солнцем. Отвернув в последнем успокоении голову. Что могли они сделать с ним с ним? Ничего они не могли.

Машина взвилась в воздух, и они увидели его, уменьшенного расстоянием. Вот он показался им не более птицы; вот — насекомым на яркой земле. И вот исчез. Исчез? Значит, они его бросили? Утратили навсегда? Покинули там, где он лежал, уходя все ниже, ниже, словно в глубины вод: Мордлюк… распростертый в вечном безмолвии, откинув в сторону руку.

Долгое время, пока самолет поднимался, устремляясь на юг, они не обращали друг на друга никакого внимания, каждый думал о своем, каждый блуждал по своей пустыне.

Якорь, пальцы коего машинально скользили по приборной доске, был, возможно, ближе к реальности, нежели Титус с Юноной, — ему приходилось оставаться настороже, однако и он выглядел не таким, как всегда, и на его лице лежала тень, которой Юнона прежде не видела.

По временам, пока они неслись в высоте, пока мир раскидывался под ними, долина за долиной, даль за далью, город за городом, океан за океаном, начинало казаться, будто сама земля бредит в его голове… и космос — в костях, вселенная, озаренная сотнями светил, переполненная тенями и телами; переливающаяся цепочками взаимосвязанных частностей… событий и действий. Бессмысленных, беспорядочных, лишенных конца и начала.

ГЛАВА СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Юнона оставалась недвижной. Профиль ее словно был заимствован с древней монеты. Полнота подбородка, прямой, короткий нос — лицо этой женщины летело само по себе, отдельно рисуясь в небе. Планета высветила ее скулу, обнаружив слезу. Слеза тоже не двигалась. Ей некуда было катиться. Плавный изгиб скулы не пропускал ее.

Титус, повернувшийся, чтобы взглянуть на Юнону, внутренне отшатнулся от ее муки. Не смог ее вынести. Он увидел в ней осуждение своего отступничества. И сразу возненавидел себя за эту мысль и в агонии замешательства наполовину привстал с сидения. Собственное существование было ему отвратительно. Отвратительна была неестественность, из ладоней которой он так долго кормился. Лицо Мордлюка разрасталось в памяти Титуса, охватывая ее, проникая все глубже. Оно заполнило красочный самолет. Заполонило небо. А после обрело и голос. Был ли то сам Мордлюк, с полузакрытыми глазами над каменными скулами?

Титус, гоня эти мысли, встряхнул головой. Якорь посмотрел на юношу и отбросил с глаз спутанные рыжие волосы. И посмотрел еще раз.

— Куда мы летим? — наконец спросил он. Но не услышал ответа.

ГЛАВА СТО ДВАДЦАТАЯ

Пала ночь, маленький самолет несся, как насекомое, в пустоте. Время казалось лишившимся смысла; но, в конце концов, встала, вороша на груди буйные перья, заря.

Рыжий пилот, казалось, поник на приборную доску — впрочем, время от времени он встряхивался и что-то там переключал. Со всех сторон его окружали замысловатые внутренности желтой машины — существа, страшного в своей быстроте, в смертоносности очертаний, существа, состоящего из таинственных металлических уравнений.

Юнона, припав к плечу Титуса, крепко спала. Титус сидел, храня, пока изящный самолет со свистом рассекал воздух, каменное молчание.

Внезапно юноша выпрямился и сжал ладони. Лоб его покрылся темным румянцем. Он словно бы только сейчас услышал вопрос Якоря.

— Тут кто-то спрашивал, куда мы летим? Или мне это послышалось? Или это всего лишь моя фантазия?

— Что ты, Титус? — спросила, поднимая голову, Юнона.

— Что я? Ты это спросила? Так ты ничего не знаешь? Ни ты, ни он? Так? Выходит, у нас нет никакой цели? Мы просто движемся, вот и все; от одного неба к другому. Значит, вот как ты думаешь? Или я обезумел? Я потопил дом, в котором родился, в пустых словесах, пока смрад его имени не поднялся до небес? Горменгаст! О Горменгаст! Как мне доказать, что ты существуешь?

И Титус стал бить и бить головой о колени.

— О боже! Боже! — бормотал он. — Обереги меня от безумия.

— Ты безумен не больше, чем я, — сказал Якорь. — Или любой другой заблудившийся человек.

Но юноша продолжал биться о колени головой.

— Титус! — воскликнула Юнона. — Мы будем искать твой дом, пока не найдем. Разве я хоть раз усомнилась в тебе?

— Это всего только жалость ко мне. Твоя проклятая жалость, — крикнул Титус. — Ты не веришь. Ты добра, но ты не веришь. О господи, твоя ужасная, бессмысленная жалость! Ты не понимаешь, как мне нужны мои серые башни? Мой Доктор, мой Кличбор. Если я стану кричать, сможет она услышать меня? Выключите двигатель, господин Якорь, я позову ее с высоты.

Юнона с Якорем переглянулись, двигатель смолк. Скользящая тишина обступила их. Титус откинул голову, чтобы закричать, но не издал ни звука. Только в себе расслышал он далекий голос, взывающий:

— Мама… мама… мама… мама… где ты? Где… ты? Где…

ГЛАВА СТО ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

У них, не знающих, куда они залетели, поскольку вокруг простирались одни лишь чужие горы и огромное, неслыханное море, не оставалось, тем не менее, выбора — только лететь, проникая все глубже в неведомое.

Гладкой машиной своей они теперь управляли по очереди, и то, что часть ответственности возлагалась на Титуса, шло ему только на пользу. Работа эта хотя бы ненадолго отвлекала его от мыслей.

Но и тогда разум Титуса пробуждался лишь наполовину. Детство, бунтарство… ослушание и вызов; странствия, приключения — и вот он уж больше не юноша, но мужчина.

— Прощай, мой друг. Позаботься о ней. Второго такого сердца не сыщешь.

И прежде чем Якорь с Юноной поняли, что происходит, Титус нажал кнопку и секунду спустя уже одиноко падал сквозь дебри пространства, и парашют раскрывался над ним, как цветок.

Шелковый купол постепенно наполнился воздухом, и Титус закачался, снижаясь во тьме, ибо снова стояла ночь. Он весь отдался ощущению бесконечного, казалось, спуска.

На какое-то время он позабыл о своем одиночестве, и это было странно, потому что где же и чувствовать себя одиноким, как не в той ночи, где Титус падал, свисая со строп? Ногам его не о что было опереться и юноша, отрешившийся от каких угодно чувств, был этому рад. И потому с хладнокровным спокойствием ощутил и увидел вокруг себя летучих мышей.

Теперь под ним расстилалась земля. Огромный, сделанный углем рисунок гор и лесов. Никаких поселений не было видно на ней, ни одного человека, лишь голая геология и теснящиеся верхушки деревьев, почти похожих на людскую толпу. На ветви одного из них Титус со временем и опал и, невредимый, полежал немного, точно ребенок в люльке.

Когда он выпутался из ремней и отсек от себя уплощившийся шелк, то стал спускаться с ветки на ветку и достиг земли уже облитый пробившимися сквозь листву лучами встающего солнца.

Теперь он был и вправду один — и Титус пошел на восток, выбранный им лишь потому, что солнечные лучи проливались оттуда.

Голодный, усталый, он торил одинокий путь, питаясь корешками и ягодами, утоляя жажду водою потоков. Месяц тянулся за месяцем, пока в некий из дней он, бредя в пустыне одиночества, не почувствовал вдруг, как сердце вспрыгнуло ему прямо в горло.