Титус обратил лицо к судейскому месту. Если здесь и был человек, которому можно довериться, так именно Его милость.

Старый, морщинистый, как черепаха, но с глазами ясными, как серое стекло.

Однако Титус не ответил, лишь отер лоб рукавом.

— Вы слышали вопрос Его милости? — произнес голос с ним рядом. То был господин Зеллье.

— Я не понимаю, — ответил Титус, — смысла этого вопроса. Точно так же вы можете спросить меня, что такое вот эта моя рука. Что она обозначает? — И он поднял руку, растопырив пальцы морской звездой. — Или что такое вот эта нога? — Титус поставил ногу на скамью подсудимых и затряс другой, словно болтая ею по воздуху. — Простите меня, Ваша милость, я не могу вас понять.

— Это такое место, Ваша милость, — сказал Секретарь суда. — Заключенный настаивает на том, что это такое место.

— Да-да, — сказал Мировой судья. — Но где оно? На севере, на юге, на востоке, на западе — где, молодой человек? Помогите мне помочь вам. Полагаю, вы не хотите провести остаток жизни, ночуя на крышах чужих городов. В чем дело, юноша? Что с вами творится?

Луч света, проскользнув сквозь высокое окно зала Суда, ударил сзади в короткую шею господина Зеллье, словно желая открыть в ней что-либо, исполненное мистического смысла. Господин Зеллье отклонил голову назад, и луч, сместившись, лег на его ухо. Титус, говоря, не сводил с него глаз.

— Я бы сказал вам, сэр, если б мог. Но я знаю только, что сбился с пути. Не то чтобы я хотел возвратиться домой — я не хочу; но даже если бы и хотел, не смог бы. И дело не в том, что я прошел слишком долгий путь, просто я заблудился, сэр.

— Вы сбежали из дому, молодой человек?

— Я ускакал, — ответил Титус.

— Из… Горменгаста?

— Да, Ваша милость.

— Покинув вашу мать?…

— Да.

— И отца?…

— Нет, отца нет…

— А… так он умер, мой мальчик?

— Да, Ваша милость. Совы сожрали его.

Мировой судья возвел брови и принялся что-то строчить на листке бумаги.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Эта записка, предназначавшаяся, по всей видимости, для какой-то важной особы, — возможно, для человека, заведующего местным сумасшедшим домом или домом для малолетних правонарушителей, — эта записка в конечном итоге получилась не отвечающей замыслу Мирового судьи: упавшая на пол да еще и потоптанная, она была затем поднята, разглажена и передавалась из рук в руки, пока не нашла недолгий покой в морщинистой лапке одного слабоумного, который во благовременьи, после бесплодной попытки прочесть ее, сложил из записки галку и запустил оную из теней, в коих обретался, в несколько менее мрачный угол зала Суда.

Чуть позади слабоумного сидел, почти полностью утопая в тени, некий мужчина. В кармане его лежала, свернувшись в клубок, саламандра. Глаза мужчины были закрыты, а нос, большой, точно румпель, торчал в потолок.

Слева от него восседала госпожа Дёрн в шляпке, похожей на пожелтевший капустный кочан. Несколько раз она пыталась пошептать что-то Мордлюку на ухо, но ответа не получала.

На некотором расстоянии от этих двоих, и тоже слева, расположилась полудюжина крепко сколоченных мужчин — рослых, державшихся очень прямо. Эти следили за слушанием дела с взыскательным и даже неодобрительным вниманием. По их мнению, Мировой судья вел себя слишком снисходительно. В конце-то концов, молодой человек, сидевший на скамье подсудимых, выказал себя далеко не джентльменом. Достаточно взглянуть на одну лишь его одежду. Да и то, как он вломился на прием леди Конц-Клык, никакого прощения не заслуживало.

Упомянутая леди сидела, подперев указательным пальцем крохотный подбородок. Ее шляпа, в отличие от капустно-кочанного сооружения госпожи Дёрн, была черна как ночь и походила скорее на воронье гнездо. Под многообразными прутками ее полей белело, точно гриб, лицо леди Конц-Клык с ротиком, смахивающим на красную ранку. Голова этой дамы хранила неподвижность, но глазки — маленькие, черные, пуговичные — рыскали туда-сюда, не упуская ничего.

Немногое способно было укрыться от них, именно она-то и заметила первой бумажную галку, выплывшую из мрака, который окутал дальнюю от Мирового судьи часть зала, и описавшую в тусклом воздухе неторопливый большой полукруг.

Мировой судья, чьи веки тяжело опали на невинные глазные яблоки, понемногу сползал в своем высоком кресле, пока не принял позу, отчасти напоминавшую ту, в которой Мордлюк возлежал за рулем своей машины. Впрочем, этим сходство их исчерпалось, ибо то, что оба сидели, закрыв глаза, почти ничего не значило. Куда важнее было, что Мировой судья наполовину заснул, между тем как у Мордлюка сна не было ни в одном глазу.

Мордлюк, несмотря на видимую апатию его, заметил, что в нише, наполовину скрытой колонной, сидят, неподвижно и прямо, двое — суставы упруго напряжены, спины почти неприметно подрагивают. Прямота их осанок представлялась почти неестественной. Оба не шевелились. Даже плюмажи на шлемах их оставались недвижными, так что отличить одного от другого было решительно невозможно.

Приметил Мордлюк и Инспектора Акрлиста, приятно отличавшегося от двух долговязых загадок, ибо не было на свете существа более прозаического, чем Инспектор, не ставивший ни в грош ничего, кроме своей собачьей работы — вынюхиванья следов, лакомых хрящей и сухих костей своего ремесла. Мысли его неизменно были заняты очередной добычей. Уродливой или прекрасной, но — добычей. Соображения высокой морали к службе Акрлиста отношения не имели. Он был охотником, вот и все. Воинственный подбородок Инспектора прокалывал воздух. От коренастого тела его веяло неустрашимостью.

Мордлюк наблюдал за ним из-под приоткрытых на волосок век. Не много присутствовало в Суде людей, за которыми он не наблюдал. Собственно, только один такой человек тут и был, женщина. Не замеченная им, неподвижная, она сидела в тени колонны, глядя на стоящего за барьером Титуса, над которым подобием тучи нависал Мировой судья. Беспамятливое лицо судьи оставалось невидимым, но верх парика освещался лампой, висевшей над его головой. Юнона смотрела на него, немного насупясь, однако насупленность эта была таким же выражением присущей ей доброты, как и ласковая, загадочная улыбка, почти не сходившая с ее губ.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Что же такое было в этом юнце за барьером? Почему он так трогал ей сердце? Почему она боялась за него? «Отец мой мертв, — сказал он. — Совы сожрали его».

Один из углов зала занимала компания горластых старичков, сидевших, кто закинув руки за спинки скамей, кто перекинув через подлокотники. Секретарь суда уже не раз призывал их к порядку, однако возраст делал старцев невосприимчивыми к критике, и престарелые языки их мололи, не переставая.

И вот бумажная галка начала описывать в воздухе, снижаясь, грациозную дугу, и центральная в этой группе фигура — не кто иной, как сам поэт, — вскочила на ноги и возопила:

— Армагеддон! — голосом столь зычным, что Мировой судья проснулся.

— Что такое! — пробормотал он, вглядываясь в галку. Ответа Судья не получил, потому что пошел дождь. Сначала шум его походил на скороговорку, затем усилился до перестука капель, а спустя недолгое время обратился в протяжное шипение.

Шипение это заполнило зал Суда. Самые камни его шипели, а вместе с дождем пришли преждевременные сумерки, замутившие и без того уж пасмурный Суд.

— Свечей сюда, да побольше! — крикнул кто-то. — Лампионов! Факелов и головней, электричества, газа и светляков!

К этому времени узнать кого-либо можно было единственно по силуэту, поскольку свет, казалось, впитывался все загашающей тьмой.

Но тут кто-то перекинул на тыльной стене зала Суда рычажок аварийного освещения, и весь Суд задергался в судороге голого блеска.

Какое-то время Мировой судья, Секретарь, свидетели, публика оставались ослепленными. Десятки век сомкнулись, десятки зрачков сузились. Изменилось все, кроме рева дождя на крыше. Услышать что-либо рев этот не позволял, и потому любая деталь обрела важность для зрения.

Ничего таинственного не осталось в зале, все оголилось. Такого мучительного света Мировому судье видеть еще не приходилось. «Отрешенность» составляла самую суть его ремесла, но как же он мог «отрешаться» в столь грубом, столь беспардонном свете, изобличающем в нем партикулярного человека? Ведь он был символом. Законом. Правосудием. Париком на его голове. Уберите парик — уберется и он. Судья обратился в маленького человека, окруженного маленькими людьми. В маленького человека со слабоватыми глазками — конечно, в Суде синева их и ясность сообщали ему вид великодушный и благородный, — но стоило Судье снять парик и вернуться домой, как они становились до обидного подслеповатыми и пустыми. Теперь же на него рушился неестественный свет, безжалостный и холодный — из тех, в каком совершаются отвратительные деяния.

При столь лютом, бьющем в лицо свете Судье не составляло труда вообразить, будто это он — заключенный.

Судья открыл рот, желая сказать что-то, однако никто не расслышал ни слова, поскольку дождь продолжал лупцевать крышу.

Теперь, когда голоса стали неслышными, обосновавшиеся в углу говорливые старцы ушли в свои мысли, отворотив дряхлые черепашьи лица от яростного блистания.

Проследив взгляд Титуса, Мордлюк понял, что юноша смотрит на Чету Шлемоносцев, а Чета Шлемоносцев смотрит на него. Руки юноши подрагивали на перилах барьера.

Один из шести стариков подобрал бумажную галку и разгладил ее на своей большой нечувствительной ладони. Он хмурился, читая написанное, а затем коротко глянул на юношу за барьером. Прут, долговязый, тугоухий господин, заглядывал старику через плечо. Глухота заставляла его дивиться тому, что никто в Суде не произносит ни слова. Он не знал, что черное небо валится на крышу, ни того, что несообразие света, залившего обитый ореховым деревом зал, отвечает разразившемуся снаружи темному ливню.

Однако способность читать господин Прут еще сохранял, и прочтенное заставило и его тоже метнуть взгляд в Титуса, который, отвернувшись от Четы Шлемоносцев, наконец увидел Мордлюка. Ослепительный свет вырвал его из теней. Что он такое делает? Подает какие-то знаки. Следом Титус увидел Юнону, и на миг теплое чувство к ней и от нее исходящее тепло согрели юношу. Потом он увидел Прута с Пустельганом. Потом госпожу Дёрн, а за нею — поэта.

Все стало вдруг страшно близким, живым. Мордлюк, казалось, выросший футов до девяти, вышел на середину зала и, улучив мгновение, выдернул из рук старика измятую записку.



Пока он читал, дождь стих, а когда Мордлюк закончил чтение, черное небо сдвинулось — все целиком, точно твердое тело, — и теперь было слышно, как оно катит себе в другие края.

Тишина наступила в Суде, но вот неведомо чей голос воскликнул:

— Да погасите же вы, наконец, к чертям этот свет!

Безапелляционное распоряжение это было выполнено кем-то столь же неведомым, светильники и лампы вновь повели себя подобающим образом и повсюду легли тени. Мировой судья наклонился вперед.

— Что вы читаете, друг мой? — спросил он Мордлюка. — Если морщина, залегшая меж ваших бровей, сулит нам что-либо, то, полагаю, сулит она некие новости.

— О да, Ваша милость, именно так, и зловещие, — ответил Мордлюк.

— Эта бумажка в ваших руках, — продолжал Мировой судья, — хоть она и грязна, и измята, обладает разительным сходством с запиской, которую я передал Секретарю. Возможно ли это?

— Возможно, — сказал Мордлюк, — это она и есть. Но вы ошибаетесь, он не таков. Не в большей мере, чем я.

— Нет?

— Нет!

— Но не каков?

— Памятно ли вам написанное, Ваша милость?

— Напомните мне.

Вместо того чтобы зачитывать записку, Мордлюк нескладно приблизился к столу Судьи и протянул ему нечистый листок.

— Вот то, что вы написали, — сказал он. — Публике этого знать не следует. И молодому заключенному тоже.

— Нет? — спросил Мировой судья.

— Нет, — подтвердил Мордлюк.

— Ну-ка, посмотрим… Посмотрим… — сказал Судья и, поджав губы, отобрал у Мордлюка листок и углубился в чтение.


...

Исх.: № 1721536217

Дорогой мой Филби!

У меня тут молодой человек — бродяга и правонарушитель — чрезвычайно странный молодой человек, родом из Горгонпласта или какого-то столь же неправдоподобного места, и следующий неизвестно куда. Отзывается на имя «Титус», а иногда на «Гроан», хотя настоящее ли это имя или выдумка, сказать трудно.

Я совершенно уверен, что этот молодой человек страдает манией величия и что его следует держать под присмотром — иными словами, Филби, дружище, мальчик, говоря напрямик, спятил. Не найдется ли у тебя угла для него? Заплатить он, конечно, ничего не сможет, но вдруг да покажется тебе интересным и даже получит место в трактате, который ты пишешь. Как он там назывался? «Среди императоров»?

Ах, дорогой, какое это испытание быть Мировым судьей! Порой я дивлюсь — что с нами творится? Сердце человека — это нечто. Все зашло слишком далеко. И это уже нездорово. Тем не менее, я не хотел бы поменяться с тобой местами. Тебе-то приходится залезать во все это по самые уши. Я спросил у юноши, жив ли его отец. «Нет, — ответил он, — совы сожрали его». Как тебе такой ответ? Боюсь, придется его посадить. Что твой неврит? Черкни мне пару слов, старина.

Вечно твой, Вилли.

Мировой судья поднял глаза от записки и посмотрел на Титуса.

— Вроде все верно, — сказал он. — И все же… вы кажетесь таким нормальным. Я хотел бы помочь вам. Что ж, попробуем еще раз — вдруг я ошибся.

— В чем? — спросил Титус, не отрывая глаз от Акрлиста, переменившего место и теперь сидевшего совсем близко к нему. — Что со мной не так, Ваша милость? Почему вы так на меня смотрите? Я заблудился, только и всего.

Мировой судья наклонился к нему.

— Расскажите мне, Титус, — расскажите о вашем доме. Вы говорили, что отец ваш скончался. А как насчет матери?

— Она была женщиной.

Этот ответ вызвал в зале гогот.

— Тишина, — рявкнул Секретарь суда.

— Я не хотел бы думать, что вы являете неуважение к Суду, — сказал Мировой судья, — но если дело пойдет так и дальше, мне придется передать вас господину Акрлисту. Ваша мать жива?

— Да, Ваша милость, — ответил Титус, — если не умерла.

— Когда вы видели ее в последний раз?

— Очень давно.

— Были ль вы счастливы с ней? Вы говорили, что убежали из дому.

— Я хотел бы снова встретиться с ней, — сказал Титус. — Мы виделись очень редко, она была слишком огромна для меня. Но убежал я не от нее.

— А от чего же вы убежали?

— От моего долга.

— Вашего долга?

— Да, Ваша милость.

— Долга какого рода?

— Моего наследственного долга. Я уже говорил. Я — последний в Роду. Я предал мое первородство. Предал мой дом. Я бежал из Горменгаста как крыса. Бог да смилуется надо мной… Чего вы хотите от меня? Мне все это до смерти надоело! Надоела слежка. Кому я причинил вред — кроме себя самого? У меня не в порядке документы, верно? Но также и ум, и сердце. Кончится тем, что я сам начну за кем-нибудь следить!

Титус, вцепившись руками в края барьера, взглянул Судье прямо в лицо.

— Почему, Ваша милость, меня посадили в тюрьму, как преступника? — прошептал он. — Меня! Семьдесят седьмого Графа, наследника Рода.

— Горменгаст, — промурлыкал Мировой судья. — Расскажите о нем побольше, мой мальчик.

— Что я могу рассказать? Он простирается во все стороны. Ему не видно конца. И все же, теперь мне кажется, что и у него есть границы. Солнце и луна освещают его стены так же, как в этой стране. Там водятся крысы, и бабочки, — и цапли. Трезвонят колокола. Там есть леса, и озера, и множество людей.

— Какого рода людей, милый мальчик?

— У каждого из них по две ноги, Ваша милость, — когда они поют, то раскрывают рты, а когда плачут, вода течет из их глаз. Простите, Ваша милость, я вовсе не намеревался острить. Но что я могу сказать? Я в чужом городе, в чужой стране, отпустите меня. Тюрьмы я больше не вынесу… Горменгаст тоже своего рода тюрьма. Место ритуала. Но я вдруг сказал ему «прощай».

— Да, мой мальчик. Продолжайте.

— Произошло наводнение, Ваша милость. Великое наводнение. Такое, что замок, казалось, поплыл. А когда наконец засветило солнце, весь он сочился водой и сверкал… У меня была лошадь, Ваша милость… я ударил ее каблуками в бока и поскакал себе на погибель. Я хотел узнать, понимаете?

— Что вы хотели узнать, мой юный друг?

— Я хотел узнать, — сказал Титус, — существует ли хоть какое-то другое место.

— Хоть какое-то другое место?..

— Да.

— Писали ли вы вашей матери?

— Писал. Но письма всякий раз возвращались ко мне. Адрес неизвестен.

— И что это был за адрес?

— Я знаю только один.

— Странно, что вам возвращали письма.

— Почему? — спросил Титус.

— Потому что имя ваше выглядит невероятным. Как это там?

— Но таково мое имя, — сказал Титус.

— Что, Титус Гроан, семьдесят седьмой властитель?

— Почему же нет?

— Потому что оно неправдоподобно. Титулы подобного рода принадлежат к другим столетиям. Скажите, вам снятся ночами сны? Бывают у вас провалы в памяти? Вы, случаем, не поэт? Или все это, на самом-то деле, затейливая шутка?

— Шутка? О господи! — воскликнул Титус.

И столько страсти прозвучало в его выкрике, что зал примолк. То не был голос обманщика. То был голос человека, убежденного в своей правоте — в правоте своих мыслей.