Мэтт Хейг

Собственность мистера Кейва

Посвящается Андреа

Все, что мы желаем изменить в детях, следовало бы прежде всего внимательно проверить: не является ли это тем, что лучше было бы изменить в нас самих.

Карл Густав ЮНГ. «Развитие личности»

Но самые тяжкие, сокровенные трагедии раннего детства, когда руки ребенка, обвившие шею матери, отрываются от нее навеки — а уста его навеки расстаются с поцелуем сестры, — вот эти переживания пребывают неустранимо, таясь до последнего во глубине глубин.

Томас Де КВИНСИ. «Suspiria de Profundis: палимпсест человеческого мозга»


ТЫ, разумеется, знаешь, с чего все началось.

Все началось так же, как и сама жизнь — с крика.

Я сидел за столом наверху, сводил бухгалтерию. Настроение мое было весьма бодрым, поскольку утром мне удалось довольно выгодно продать средневикторианский откидной столик. Было около половины восьмого. Помнится, я еще обратил внимание, как красиво небо за окном. Один из тех восхитительных майских закатов, угасание которого вмещает в себя всю прелесть прошедшего дня.

А где же была ты? Ах да: в своей комнате. Ты играла на виолончели с тех пор, как Рубен отправился к друзьям на теннисный корт.

Когда я его услыхал, тот крик, я как раз перевел взгляд на парк. Кажется, я все-таки смотрел на каштаны, а не на пустую гимнастическую лестницу, потому что на Ист-Маунт-роуд я никого не заметил. Я пытался разобраться с какой-то нестыковкой в цифрах, уж не помню точно, с какой именно.

О, я и сейчас не забыл тот вид из окна. Я мог бы написать десять тысяч слов о том закате, о том парке, о том рутинном беспокойстве за дебети кредит. Видишь ли, я пишу это и снова возвращаюсь и в момент, и в комнату, и в состояние окутавшей меня теплой неги неведения. Мне кажется преступлением так легко воссоздавать тот вечер и тот миг, когда прозвучал крик, наполненный особым смыслом. Но я должен рассказать, как все было, в точности так, как я видел, потому что это стало концом и началом всего, понимаешь? Так что давай, Теренс, день не бесконечный.



Сперва крик просто помешал мне. Он вторгся в сладостное звучание какой-то сонаты Брамса, доносившейся из твоей комнаты. И не успел я понять, почему именно, как он отозвался во мне болью, спазмом в животе, будто мое тело все осознало раньше разума.

Одновременно с криком с той же стороны послышался другой шум. Голоса слились в хор, повторяющий какое-то двусложное слово или имя, которое я не мог разобрать. Я посмотрел туда, откуда доносились звуки, и увидел, как ожил, мигая, первый уличный фонарь. На горизонтальной его перекладине что-то болталось. Какая-то неопределенная темно-синяя фигура высоко над землей.

Внизу стояли люди — мальчишки — и вдруг я с внезапной ясностью понял, что за объект над ними висит, и что повторяют их голоса.

— Рубен! Рубен! Рубен!

Я застыл. Видимо, какая-то значительная часть меня все еще была поглощена счетами, потому что секунду или около того я смотрел и бездействовал.

Мой сын висел на фонарном столбе, изо всех своих сил рискуя жизнью, чтобы развлечь тех, кого он считал друзьями.

Я почувствовал, как все вокруг меня стало резким, и сдвинулся с места, ускоряясь по мере того, как пересекал лестничную площадку.

Музыка стихла.

— Папа? — позвала ты.

Я сбежал по лестнице и пронесся сквозь магазин. Я что-то задел бедром, какой-то шкафчик, одна из статуэток упала и разбилась.

Я пересек улицу и побежал к воротам. Пробежал через парк с былой молодецкой прытью, перепрыгивая через листья и траву, через пустую игровую площадку. Все это время я не сводил с него взгляда, будто, отведи я на секунду глаза, его хватка сразу ослабнет. Я бежал, и ужас пульсировал у меня в груди, в ушах и перед глазами.

Он перебирал руками, подвигаясь ближе к вертикальной части столба.

Теперь я видел его лицо, залитое неестественным желтым светом фонаря. Он скалился от напряжения, а глаза навыкате выдавали осознание совершенной ошибки.

Пожалуйста, Брайони, пойми: боль ребенка — это боль его родителя. Я бежал к твоему брату и знал, что бегу к самому себе.

Я спрыгнул с парковой ограды на мостовую, приземлился неудачно. Подвернул лодыжку на бетонной плитке, но несмотря на это бежал к нему и звал его по имени.

Твой брат не мог пошевельнуться. Мука искажала его лицо. Свет фонаря осветлил его кожу, скрывая родимое пятно, которое он всегда ненавидел.

Я был уже близко.

— Рубен! — кричал я. — Рубен!

Он увидел, как я проталкиваюсь сквозь толпу его друзей. Я все еще помню его лицо, на котором сменяли друг друга замешательство, страх и беспомощность. В этот миг, когда он увидел меня, когда отвлекся, концентрация, необходимая ему, чтобы удержаться, внезапно исчезла. Я почувствовал это прежде, чем все случилось, ощутил злорадство фатума, истекающее из-под террас домов. Невидимое всепоглощающее зло, забирающее последнюю надежду.

— Рубен! Нет!

Он упал. Быстро и грузно.

Секунда — и его крик прекратился, и вот он лежит на бетонной плите прямо передо мной.

Все это выглядело чудовищно, неестественно — он лежал, как брошенная тряпичная кукла. Изогнувшиеся сломанные ноги. Учащенные движения грудной клетки. Сверкающая кровь, льющаяся из его рта.

— Вызывайте «скорую»! — крикнул я мальчишкам, столпившимся вокруг в онемении. — Быстро!

В стороне, по Блоссом-стрит, неслись машины, направляясь в сторону Йорка или в торговые центры, ничего не знающие, ни к чему не чувствительные.

Я опустился на колени и коснулся рукой его лица, и умолял его не покидать меня.

Я умолял.

Все казалось каким-то продуманным наказанием — то, как он умер. Я видел решимость в его глазах, пока из его тела постепенно уходила субстанция под названием «жизнь».

Одного мальчишку, самого маленького, вырвало на асфальт.

Еще один, бритоголовый, востроглазый, отшатнулся, отступил на пустую дорогу.

Самый высокий и мускулистый из всей компании просто стоял и смотрел на меня, спрятав лицо в тени капюшона. Я ненавидел и этого мальчика, и его жестокое равнодушие. Я проклинал Бога за то, что этот мальчик стоял передо мной и дышал, пока Рубен умирал на асфальте. И, несмотря на отчаяние и остроту момента, я ощущал, что с этим мальчиком что-то не так, словно он попал в этот сюжет из совсем другой реальности.

Я взял Рубена за руку, за отяжелевшую левую руку, и увидел на покрасневшей ладони следы от перекладины, за которую он держался. Я гладил эту ладонь и говорил с ним, нагромождая слова поверх других слов, но все это время я наблюдал, как он покидает собственное тело, как он исчезает. А потом он кое-что сказал.

— Не уходи.

Будто бы это я уходил, а не он. Это были его последние слова.

Его рука похолодела, ночь сгустилась, а потом приехала «скорая», чтобы подтвердить, что уже ничего нельзя сделать.


Я помню, как ты шла через парк.

Помню, как оставил на земле тело Рубена.

Помню, ты спросила: «Папа, что случилось?»

Помню, как сказал: «Иди домой, детка, пожалуйста».

Помню, ты спросила про «скорую».

Помню, я тебе не ответил и просто повторил свою просьбу.

Помню, как тот мальчик в капюшоне в упор на тебя посмотрел.

Помню, как я сорвался, помню, как схватил тебя за руку и заорал, помню, что был как никогда резок с тобой.

Помню выражение твоего лица, и как ты побежала обратно к дому, к магазину, и как закрылась дверь. И как сквозь безумие пришло осознание, что я предал вас обоих.


Как тебе известно, большую часть своей жизни я ремонтировал сломанные вещи. Чинил часовые циферблаты, реставрировал старые стулья, восстанавливал расписной фарфор. За долгие годы я в совершенстве овладел искусством выведения пятен с помощью нашатырного спирта или уайт-спирита. Я могу убрать царапины со стекла. Я могу имитировать различные текстуры дерева. Я могу реставрировать изъеденный коррозией подсвечник эпохи Тюдоров с помощью уксуса, стакана горячей воды и куска мягкой стальной мочалки для посуды.

Я испытал это захватывающее ощущение, когда однажды купил туалетный столик красного дерева времен Георга ІІІ, покрытый двухсотлетними рубцами и царапинами, а потом вернул ему былой блеск. То же самое было, когда миссис Уикс зашла в магазин, потрогала своими искушенными пальцами вустерскую вазу и не заметила ни одной трещины — совсем недавно это наполняло меня счастьем.

Полагаю, все это давало мне некое ощущение власти. Это был мой способ побороть время. Возможность противопоставить себя гнили и увяданию. И я не могу передать тебе, какую отчаянную боль приносит мне то, что я не способен с такой же легкостью восстановить наше собственное прошлое.

Ты должна кое-что понять.

В моей жизни было всего четыре человека, которых я по-настоящему любил. Из этих четверых осталась только ты. Остальные погибли. Сын, жена, мать. Все трое умерли преждевременно.

У тебя есть три любимых человека, и они умирают. Никто не устроит по этому поводу публичного расследования, правда? Правда. Скольких еще ты должен любить, а потом похоронить, чтобы люди заподозрили, что с этой любовью что-то не так? Пятерых? Десятерых? Сотню? Трое — это пустяк. Всем плевать. Просто старое доброе невезение, пусть даже оно и унесло три четверти тех, до кого тебе было дело в этом мире.