— Ну и что? — спросил я.

— Вот почему он тебе советовал съездить на Благушу. А ты не понял.

Еще он сказал:

— Ты всегда отличался недогадливостью. Это простительно вашему дылде Мите, а не тебе, творческому человеку.

Памфилий вообще физиков за людей не считает. Он утверждает, что образовалась целая когорта физиков, которые удирают в лаборатории, в «ящики», чтобы укрыться от проблем жизни под видом приближения к этим проблемам. Башня слоновой кости с кондиционированным воздухом. И что это скоро обнаружит себя отсутствием больших идей миропонимания.

И вот я вылез из такси и пешком, зажав в кулаке нейлоновый берет «болонья», приближался к Благуше.

И в мозгу у меня колотились забытые названия — Семеновская застава, Щербаковка, Мейеровский проезд, Покровская община, Введенский народный дом…

Я шел через Покровский мост, но не тот маленький каменный мост, через который проходили трамваи — третий, четырнадцатый и еще какие-то, а через холодный мост для машин и троллейбусов.

Мост мне показался холодным потому, что позади меня шло семейство — отец, мать и сын, и отец говорил со сдержанным гневом и глубокой горечью:

— До тех пор, пока отец не спустит с него штаны и не выходит его ремнем, до тех пор не будет толку.

— Он этого дожидается! — говорила мать. — Смотри, он же дожидается этого!

Сыну было лет пять, и лицо его не было полно ожидания того, что его выходят ремнем. Мать ошибалась.

«Вот еще детей у меня нет», — подумал я.

Это потому, что я представил себе, что я почувствую, если ихний сын возьмет меня за палец. Я прибавил шагу, чтобы не оглядываться на мальчика.

После многих лет затворничества я обнаружил, что на улицах хорошо.

Я шел с отчетливой мыслью, что я обязан найти нравственный идеал эпохи. Потому что теория невероятности, которой я придерживался, толкала меня на это безумное и потому реальное предприятие. И конечно, я мечтал найти его в первом встречном. «Не может быть, чтобы мне так не повезло, — думал я, — не может быть…»

— Хуг! — шепотом вскричал я. — Бледнолицые перешли через Ориноко.

Бесшумным индейским шагом я скользнул в прошлое.


Да, так вот.

Знаете ли вы благушинскую ночь? Нет, вы не знаете благушинской ночи. А почему вы ее не знаете? Потому, что от всей огромной Благуши, что простиралась от Семеновской заставы до Окружной дороги и Измайловского зверинца, осталась одна маленькая улочка под названием Благушинская, самая тихая в Москве. Это такая тихая улица, что когда среди бела дня раздается вопль «Машина-а!», то с тротуаров кидаются мамки, няньки, расхватывают детей, играющих на булыжной мостовой, и улица пустеет. Потом медленно тарахтит цистерна «МОЛОКО» — и снова на Благушинской улице «классы», ведерки для песочных пирогов и всякое такое.

Знаете ли вы, какие названия были на Благуше и в окрестностях?

Боже мой, какие были названия! Хапиловка, например. Это такая речка, которая состояла из чистой воды керосина. Или Божениновка. А Благуша? Одни говорят, что это имя основателя района. Помните, у Пугачева был сотрудник по имени Хлопуша? Все наши благушинские считали, что это просто опечатка.

А какие тесты, какие надписи были на Благуше! На Семеновском кладбище был мраморный гроб с кистями, а на нем надпись: «Купец 2-й гильдии Гудалов родился в 1861 году, умер в 1913 году от любящей жены». Умер от любящей жены! Искренне и хорошо. Или афиши… В тридцатом году, когда на Благушу проник джаз, на стене клуба фабрики «Шерсть-сукно» висело объявление: «ДЖАЗ! ТАНЦЫ! СТРАСТНЫЕ ПЕСНИ!.. СОЛО НА БАНДАЖЕ — ГОТЛИБ!» Да, когда-то на Благуше кипели страсти. Да и я сам был не такой. О-го-го — какой я был! Когда мне было десять лет, Зинка из великой семьи Дудаевых сказала, что у меня лошадиные глаза. Это был первый комплимент от женщины, и поэтому он врезался в память навечно. Как там у Диккенса насчет дилижансов: «Ту-ру-ру — звучит рожок, и мальчики и девочки не возвращаются назад».

Чтобы успокоиться, я вытащил блокнот и стал писать на ходу. Какая-то девушка толкнула меня под локоть и пробежала мимо.

— Тьфу, черт! — сказал я и нагнулся.

А моя первая встречная уже бежала далеко впереди. «Можно ли считать встречным того, кто толкнул со спины?» — думал я, глядя ей вслед.

Я шел теперешний, сорокалетний, по каким-то необыкновенно прошлым местам и опять становился мальчиком и опять все никак не мог им стать. На мне висела шкура сорокалетнего дядьки, и в перспективе брезжила проблема живота. Ребята! Ведь это же я, Алеша Аносов с Благуши и Большой Семеновской!

Теперь меня толкнули спереди.

— Гражданин, замечтаетесь!

Я поднял глаза — на меня смотрела какая-то замысловатая харя. Нет, я не буду искать в ней нравственный идеал эпохи.

Все было настолько странно и так похоже на сон, что я начал думать о себе в третьем лице: …Он свернул в переулок и вошел во двор, окруженный большими домами. Он, прищурившись, посмотрел туда, где около мокрых гаражей виднелась скамейка… Он подошел, уселся, вынул блокнот и карандаш и стал писать цифры…


Я услышал голоса и поднял голову.

Мальчишки играли в мяч и с ними девушка в коротком пальто. Я пригляделся. Это была девушка, которая толкнула меня на улице.

Уголки рта у нее загибались вверх, и, кажется, были веснушки.

Она находилась в конфликте с мальчишками, и они злились на нее. Она была озорная и обыгрывала их в мяч, быстро отскакивая и пробегая отметки. Чувствовалось, что ей хочется играть, а играть не с кем. В ней била жизнь.

Мне захотелось нарисовать ее, и я стал набрасывать ее черты поверх схемы, но у меня плохо получалось. Я перевернул лист, и снова плохо получилось. Мне только удалось пометить карандашом выражение рта, но у меня все время получался тяжелый подбородок.

Они кончили играть, и мяч, который швырнули проигравшие мальчишки, прокатился близко около меня, и девушка пошла за мячом. Она подошла и, пройдя мимо, с вызовом посмотрела на меня и покосилась на блокнот. Но я прикрыл блокнот, и это ее задело.

Она прошла обратно и зацепила меня, презрительно дрогнув ноздрями. Видно было, что я взрослый и неинтересен ей, но чем-то задевал ее, и ей было любопытно. Длинные ноги продефилировали мимо и короткое пальто. Глаза у нее были горячие, и ноздри презрительно вздрагивали. Ей было смертельно любопытно, но обижало, что ее за человека не считают. Видно было, что она привыкла повелевать, а ее рисуют, как дерево.

Я перестал рисовать и спросил:

— На каком вы курсе?

— На пятом, — ответила она.

Я сказал:

— Либо вы пойдете по одной дороге, либо по другой.

Она села на бугорок и подкидывала мяч в руках.

— По какой дороге? — спросила она.

— Либо вы будете задевать всех, и это войдет в привычку, и тогда вы вырастете большая и красивая, вы и сейчас красивая, и вам будут подчиняться, но счастья у вас не будет.

Она внимательно слушала. Потом заметила, что слушает внимательно, и это ее разозлило.

— Почему это? — спросила она с вызовом и потом добавила: — Все обучают…

— Привыкнете командовать и будете всех презирать. Все вам будут неинтересны, и вы пропустите свою любовь.

Она уже не подкидывала мяч, и ей было интересно, и она смотрела на меня серьезно, — я произнес магическое для ее возраста слово — любовь.

— А если вы будете доброй с людьми, то вам будет интересно с ними, и к вам будут тянуться.

Я подумал и сказал опять:

— С женщинами, которые командуют, всегда хитрят. Им не доверяют и боятся. А женщина, которая добрая, и с достоинством, и с жизнью в глазах… Перед такими — плащи в грязь!

Я вдруг понял, как это все выглядит в ее глазах. Для нее была неожиданна эта вспышка, и она говорила о чем-то несостоявшемся. В ее возрасте всегда веришь, что чужая тоска больше твоей, хочешь в это верить и хочешь помочь и быть нужным. И видимо, это взволновало ее, так как эта вспышка относилась все-таки к ней и к чему-то в ней заложенному, что увидел в ней этот дядька, который таращил на нее карие глаза.

— Плащи в грязь, — сказала она.

Она хотела улыбнуться презрительно, но улыбка вышла почти жалкой.

…А его кольнула тоска потому, что он все время смотрел на нее и не понимал, зачем он это говорит, и что кто-то с ней будет счастлив потом. Он знал, что был фантазером, и это всегда заводило его далеко и причиняло ему мучения, и понял, что надо кончать…

Чтобы как-то защититься, я сказал почти грубо:

— Я вам дело говорю… Вам так никто не скажет… Потому что я пришел и ушел, и меня нет… А вы теперь станете об этом думать.

Я поднялся.

…Он все это говорил потому, что она его все время задевала, он понимал, что безнадежно взрослый для нее и она его презирала за то, что он взрослый и у него никогда ничего не может быть с ней, и ему захотелось доказать этому младенцу, у которого все впереди, что возраст тоже кое-чего стоит…

— Мне надо за телефон платить, — сказала она напряженно.

…Он сделал вид, что ничего не заметил, но у него тревожно екнуло сердце…

— Ладно, прощайте, — сказал я. — Мы с вами больше не увидимся.