Я все вспомнил и, хорошо подготовленный, пошел на вечеринку к жене одного молодого поэта, моего приятеля, который был в партизанской армии и иногда наведывался в Москву, если были попутные «дугласы». Я вошел в подъезд огромного дома у Чистых прудов и понял, что вечер в самом разгаре. Дверь в квартиру шестого этажа была простодушно распахнута, и торчали груды не поместившихся на вешалке и на сундуке пальто.

Я снял генеральскую фуражку, разделся и, скрипя портупеей и блистая погонами, вошел в комнату. На стуле стояло блюдо со следами винегрета цвета бордо. Хлеб был доеден весь. Ковер висел на стене, покрывал тахту и свисал на пол. Повторяя его движение — голова и плечи на стене, тело на тахте, а ноги на полу, — лежал невероятно длинный актер кино и спал. Остальные тихо беседовали, сгрудившись на стульях возле черного пианино, заваленного старыми нотами. Я подсел к ним, и мы потолковали о том о сем. Водки я не принес, потому что у меня разбилась бутылка. Идя в гости, я в темной арке ворот натолкнулся на сиплую мужскую фигуру, у которой по сходной цене купил бутылку. Тогда фигура сказала мне:

— Офицер, хочешь девочку?

— Какую девочку? — спросил я.

Я не сразу понял, потому что ни разу о таком не слышал. Я не попал ему в голову, и бутылка разбилась о гулкие камни арки.

Резервное горючее нашлось у хозяйки дома в ящике письменного стола — остатки трофейного рома с запахом керосина. Весь ящик был набит трофейным оружием — пистолеты разных систем, револьверы и даже корпус гранаты-«лимонки». Мне выдали трофейного «керосина», и я пел песни, и военные и довоенные, и ко мне все хорошо относились, потому что, хотя и был уволен на день, все равно был военным и мог свободно проявить свою волю, не выходить замуж за Лельку и ехать туда, где отец Лельки командовал дивизией и откуда в Москву поэты привозили такие интересные сувениры — ржавые парабеллумы и жирные марки, и офицер я не потому, что на мне погоны с золотым блеском, а потому, что я неплохо преодолеваю полосу препятствий и могу толково командовать взводом. А из какого материала сделана полужесткая пластинка, которая называется «погон», — это дело десятое, хоть из пластмассы, хоть из материи эпонж, хоть из брюссельских кружев. Главное — быть военным и точно стрелять в тех, кто любит делать матрасы из девичьих кос, и еще главное — быть солдатом, то есть, в общем-то, быть человеком и преодолевать полосы препятствий.

Я порылся на полках и, хотя меня укачивал трофейный «керосин», нашел среди справочников по сопромату и поэтических антологий мерцающий золотом тридцать восьмой том Брокгауза и Эфрона. И между словами «Мишон Жак-Ипполит, французский богослов» и «Мишурин рог, торговое село Екатеринославской губернии» нашел определение слова «мишура». Это оказалось названием канители, парчи и басонных изделий, не настоящих, а сделанных из золоченой меди, и в переносном смысле оно означало — обманчивый блеск. А уж Брокгауз и Эфрон, как известно, знают все. И я понял, что свою личную полосу препятствий я, кажется, преодолел, и мне уже было не до мишуры, даже если она такая приятная и сама идет в руки.

А вот Лелькину грудь я до сих пор забыть не могу. Я ее видел, когда Лелька надевала больничную рубашку. Это было похоже на двух голубей.

Глава 9

Одуванчики

Мы обрушились с неба, как ангелы, и опускались, как одуванчики.

Некоторых из наших кончили в воздухе, и их намокающие парашюты несла медленная река, а все, кто остался жив, дотянули на стропах до весеннего кладбища.

Три «тигра» выскочили из-за ограды и вертелись на тесных дорожках кладбища, давя памятники.

Одного закидали противотанковыми, и он лопнул, выплеснув пламя, второй, проломив ограду, укатил в реку, третий бил термитными, и они увязали в мягкой весенней земле могил.

Вылез четвертый танк и фукнул из огнемета. Сиплое пламя дымно скользнуло среди цветущих могил, и остался только задумчивый белый ангел. Вы видели когда-нибудь обожженных огнеметом? Нет?

Автоматы выли, как суки в мороз. Сережа Ключарев придерживал рукой свисавший на щеку красный глаз, а правым, голубым, смотрел на вертевшуюся у его ног гранату-бутылку, которая через пять секунд должна была убить нас обоих, но он еще успел пинком сбить ее в воронку, и мы остались живы.

Ванюша Демичев, бывшая морская пехота, бил по немцам в упор и беззвучно пел любимую песню: «В бананово-лимонном Сингапуре-пуре… когда у вас на сердце тишина… вы, брови темно-синие нахмуря… скучаете одна…» При его росте автомат его казался ручкой-самопиской, а на ляжке догорали маскировочные штаны.

Метались какие-то гражданские фигуры, мечтавшие отсидеться в склепах от проблем жизни. Работать было трудно.

Демичев изучил эту песню, когда мы две недели дохли со скуки перед выбросом десанта и слушали пластинки Вертинского, которые захватил с собой из Москвы Дима Сенявин, сын консульского работника в Шанхае.

Меня беспокоили темные гражданские люди, которые куда-то пытались уползти из хорошо налаженного хаоса и скользили среди воронок и могил, и мне даже чудился детский крик.

Меня прижимал к земле пулемет, хлеставший от подножия белого ангела, и это мешало мне командовать. Мы с Атабековым поползли, прикрывая лица лопатками, и меня кто-то, как в детстве, стеганул по заднице крапивой. К животу потекло что-то горячее. В две саперные лопатки мы покончили с пулеметчиком и развернули треногу в сторону ограды. Атабеков снял часы с протянутой вверх руки пулеметчика и стал бить короткими. Мы сверили время. Мы вполне могли продержаться пятнадцать минут. Нас оставалось еще достаточно. Народ все опытный, москвичи, культурные люди, свои в доску мальчики, ювелиры, и чужого оружия было завались.

Пулемет из-под ангела действовал как часы, и я мог работать в спокойной обстановке. Подошел Демичев и прилег рядом — в него за всю войну ни одна пуля не попала. Мы трудились что есть сил. В паузах я слышал над ухом свирепые слова Вертинского:

— И томно замирая… от криков попугая… как дикая магнолия в цвету…

Демичев менял диск.

— Вы плачете, Иветта… что ваша песня спета… что это лето где-то унеслось в… — Демичев пел непечатное слово. Он был из Марьиной рощи, а там это всегда любили.

Они на нас полезли. Мы их не трогали, ведь так? И теперь мы пришли свести некоторые личные счеты. Демичев пел о бананово-лимонном Сингапуре, но даже ему понятно, что это и была благородная ярость человека, ведущего священную войну с металлическими «тиграми», которые, в сущности, всегда оказываются в дураках, когда сталкиваются с человеком, хотя поначалу всегда кажется иначе.

Нас хотели достать из-за ограды, но им мешали два парашюта, висевшие, как шелковое белье, и задумчивый ангел. За оградой знали свое дело. У ангела на лице появилась щербатая уродливая улыбка и постепенно отваливались крылья. Потом лицо ангела стало похоже на череп, он зашатался на одной ноге, а отлетевшая ступня другой ударила Демичева в коленку.

Мы покидали за ограду «лимонки», и ребята стали просачиваться в проломы. Там все стихло, и стало слышно, как храпят наши батареи. Дело шло к концу. К ангелу упала граната и убила Атабекова, а Демичева нет. Ангел зашатался от воздушного толчка и начал падать, и мы с Демичевым отскочили. А когда ангел упал, мне опять почудился детский крик.

— Посмотри, Ваня, — сказал я, потому что очень устал, зубы у меня лязгали, и я никак не мог разорвать индивидуальный пакет.

Ваня перекинул автомат, подошел к скелету ангела и отвалил его в сторону. Потом он вытащил из-под него малыша, совсем живого, только ножка повреждена каменной смертью, и такого маленького, что по одежде было не разобрать, какого он пола. Он не плакал, а только разевал рот, и были видны три молочных зуба, а на вязаном комбинезоне у него были гномы и грибы.

Дело, видимо, шло к концу. Мы отдали малыша в какой-то железнодорожный госпиталь, куда уже свозили ничейных немецких детей, найденных в развалинах, а сами двинулись искать начальство и еду.

Город был разгромлен не очень, только всюду горела бумага, воняло газом и ветер шелестел страницами толстых томов в заляпанных грязью переплетах. И в городе, на одном бывшем перекрестке, я встретил парня, с которым я был знаком миллион лет назад, когда жил летом на Украине в Санжарах, а рядом был лагерь для даровитых детей — тогда это было модно, — все они или писали стихи, или были артистами, а музыканты играли в запрещенные игры — баскетбол, волейбол, гандбол тайком, потому что им нельзя было портить пальцы. А я ходил к ним в лагерь и рисовал на них карикатуры в стенную газету и пижонил ручным ястребом, который с неба прилетал на мой свист и ел лягушек.

Мы вспомнили допотопные времена и молодость и пошли поискать выпить, но к цистерне спирта, которую атаковала пехота, подошла «тридцатьчетверка» и, развернув башню, пальнула в воздух. Пехота отступила, а цистерну укатили железнодорожники. Тогда парень открылся мне и шепотом сказал, что он нашел дом, где есть потрясающие репродукции картин со всех музеев Европы, целые альбомы: Веласкес, Брейгель, Босх. Я наорал на него за тупость и легкомыслие, и мы дунули с такой скоростью, что у меня опять пополз бинт.