Вычерпав куб оттаявшей грязи вперемешку с липкой резиновой слякотью, я устроил передышку. Плеснул бензину на вторую покрышку, поджёг. А после заспешил, шаркая, в посёлок. Со стороны я, наверное, напоминал согнутый гвоздь, с рукой на натруженной пояснице.

Густели лиловые сумерки. Ветер гнал по заиндевелой горбатой дороге крупяную позёмку, чёрные деревья в сугробах были похожи на собственные вставшие на дыбы тени. Где-то далеко лаяли гулкие цепные псы и стучала невидимая колотушка. Я ориентировался на её деревянный шум, но оказалось, что это колотится о стену ставня брошенного дома, хлопает на ветру, производя этот монотонный стукающий звук. А вот следующий дом был жилой — издали он походил на старинный фонарь. Образ портила только спутниковая тарелка под крышей.

Мужик, хозяин дома, уже знал, что я копаю могилу. На вид ему было за пятьдесят, хотя, может, он был и моложе. Худой, седой, с простецкими татуировками на руках. Его дряхлая мамаша угощала меня магазинной едой, напрочь лишённой деревенского колорита. Чай был из пакетика, котлета — обжаренный полуфабрикат. Я грелся, краем уха слушая телевизионные новости и народную кладбищенскую науку:

— Господи, оборони, спаси и сохрани от могильной земли, аминь! Вот так нужно говорить! Понял?

Старуха смешно произносила это “понял” — с каким-то мяукающим акцентом: “Поня-у?”

— Ты ж своей работой мёртвых будишь! Прощения надо попросить, мол, так и так, извините за беспокойство!

Я благодарно кивал:

— Приду и прочту. И прощения попрошу.

— Заранее надо было! Поэтому и не идёт могилка! А ты чё смеёшься? — с досадой спрашивала сына — тот лишь стеснительно улыбался. — Я дело говорю!.. Лопату нельзя переда-у-вать из рук в руки, слышь?! Только в землю у-увтыкать!.. Поняу?!

— Да я один работаю! Мне её и передавать некому…

Мужик совестился:

— Я б тебе помог, но жилы нет… — так он образно называл силу — “жилой” и вытягивал вперёд дрожащие, словно от внутреннего озноба, руки: — Видишь? Нет жилы…

Как же неуютно, как тяжко было возвращаться вечером на кладбище — особенно после предупреждений о потревоженных покойниках. И сельские псы стонали на луну, как фольклорная нечисть.

К полуночи покрышки прогорели. Я прилежно собирал кладбищенский хворост и жёг его. Поутру своей обугленной чернотой яма в земле напоминала не могилу, а воронку. От усталости и ужаса ответственности я позабыл с какого-то момента, что надо рыть прямоугольник.

Как превратить обгорелую, пахнущую бензином и жжённой резиной геенну в могилу, подсказал водила “уазика”. За час до приезда процессии там же, на кладбище, я по его совету нарубил елового лапника и ветками задрапировал стенки могилы.

Глубины я, конечно, недобрал. Но схитрил, выложив по краям высокий бруствер, так что никто халтуры не заметил, а сам бруствер укрепил досками, которые, к счастью, не обнаружил ночью, а то б и они пошли на костёр. Эти доски придали могиле чёткие геометрические линии.

В итоге получилось даже красиво. Прапор, до того проклинавший меня, аж перекрестился на результат:

— По-кремлёвски, блять!..

Ещё час оттирал соседний памятничек от налетевшей сажи. Вспомнив старческий совет, просил прощения за беспокойство у потревоженной могильной жилицы. Людмила Афанасьевна Мущина. Фамилию я поначалу прочёл как “мужчина”. Удивился ещё: надо же — Людмила Мужчина. А она была Мущина. И посёлок тот назывался Мущино…


Приехал автобус. Я помог вынести неожиданно большой гроб, затем отошёл в сторонку. Пока шла церемония прощания, старался не смотреть на покойницу. Не потому, что чего-то боялся. Просто избегал, что ли, знакомства. Это, в общем-то, оказалось нетрудным, нужно было всего лишь настроить сознание, так что даже направленный в гроб взгляд не достигал цели, а распылялся по дороге в дымчатый расфокус.

Подумалось, что с моей стороны это неуважение к человеку, для которого я так долго готовил последнее пристанище. И я заставил себя разглядеть полковничью тётку.

Внешности уже не было, просто маска бесполого старика, которая не выражала ни покоя, ни вечного сна, а только тотальное отсутствие. Мне предстало не мёртвое безгубое лицо, а гримаса с тайным смыслом: “Ушла и не вернусь”.

И на это сливочного цвета холодное Ничто медленно опускались и не таяли снежинки.

*****

В начале мая Купреинов ушёл на дембель. Мне было грустно с ним расставаться. Я по-своему привязался к ушлому бригадиру. Купреинов почему-то всегда выделял меня среди прочих. Именно благодаря ему жизнь моя в армии оказалась самой что ни на есть тихой гаванью, где нет штормов и полно работы. Даже ледяная могила, за которую я почём зря сволочил Купреинова, сыграла свою положительную роль. Полковник Жарков оценил мой каторжный труд. Помню, как охали сельские бабки, как цокали языками валкие седые мужики — они-то понимали, чего стоит вырубить могилу в такие холода. Жарков, расчувствовавшийся от самого факта похорон и дюжины стопок, хотел мне даже чего-то там заплатить, но я ответил, что денег с командира не возьму.

Через пару недель меня произвели в ефрейторы. Купреинов, конечно, поднял мне настроение поговорками: “Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор” и “Ефрейтор — это переёбанный солдат”. Но когда прежний бригадир Лукьянченко перевёлся дослуживать свои последние месяцы в тарный цех, главным у землекопов стал я, и меня благополучно произвели в сержанты. Это произошло уже в октябре, когда мы стали годовалыми черпаками…


Провожал Купреинова в дорогу только я. Он сам больше никого не пожелал видеть. Для прощания мы разжились бутылкой кизлярского коньяку, который выдули на пару в нашей каптёрке.

Купреинов на прощание спросил:

— А хочешь знать, почему я не назвал тебя Кротом? В память о школе. Я когда малым был, в первом ещё классе… — он замолчал, словно раздумывал, стою ли я его откровения. Потом решился: — Ладно, похуй, всё равно уезжаю… Я однажды прочёл свою фамилию наоборот!

Я уже захмелел и не справился с задачей в уме:

— Надо на бумаге записать.

— Получилось — Вониерпук… — тихо сказал Купреинов. — И такой меня хоррор прошиб, что дразнить будут Вониерпуком! Хоть фамилию меняй!.. — Он осклабился, как бы приглашая разделить иронию: — Поверишь? За десять лет ни разу тетрадь не положил лицевой стороной — чтоб фамилия на виду не была. Вот… А никто так и не догадался прочесть наоборот… А тебя увидел и подумал: “Все его дразнили Кротом. А я не буду”. Понимаешь?..


Осенью в бригаду пришло пополнение — полдюжины духов. Я наскоро заучил “монолог бригадира” и, уже подготовленный, встретил ребят у каптёрки старшины Закожура. Эти новенькие очень напоминали нас прежних — перепуганные рожи. Они только что, как мы год назад, облажались в тараканьих бегах наперегонки к казарме.

Я пытался сохранять серьёзность и торжественность, что бы-ло непросто — Цыбин, Дронов и Давидко корчили зловещие гримасы, и выглядело это смешно. Но традицию следовало уважить.

По купреиновскому примеру я, улёгшись на кровать, пересказал наш строительный катехизис про самоотверженный труд. Для наглядности взял две стальных ложки и заплёл их в косичку — что-то вроде демонстрации силы. Мы порядочно окрепли от нашей каждодневной работы и не упускали случая щегольнуть силовыми возможностями — согнуть гвоздь, разломить руками банку консервов.


В отличие от прежнего бригадира сам я работал до последнего дня. Товарищи мои частенько бывали недовольны таким “ударничеством”, но мне попросту было скучно сидеть в бытовке, тупо пялиться в телевизор или же играть в какую-нибудь игру в мобильном телефоне — на втором году службы нам негласно их вернули в пользование, хоть формально это не разрешалось.

Цыбин и Дронов справедливо полагали, что вкалывать должны только духи, а нарушение устоев чревато анархией, бунтом и развалом. Вспоминаю случай. Бригада наша работала на нулевом цикле, прокладывали траншею к фундаменту будущего цеха. И была там ещё дополнительная морока — выдержать правильный уклон для водопроводных труб. Стоял дождливый ноябрь, ребята быстро скисли. Из молодых особенно жалко мне было рядового Мокина — он выглядел самым тщедушным.

Цыбин и Дронов увлеклись просмотром ужастика про какую-то американскую нежить, а я пошёл к траншее, рассчитывая хотя бы подбодрить Мокина словами “взял и смог”. Чёртов доходяга ни на пядь не продвинулся за последний час, просто сидел скрючившись. Когда увидел меня, показал стёртые до крови, воспалённые ладони. Он выглядел таким жалким — мокрый, перепачканный, точно вылез из затопленной норы. Длинный хрящеватый нос зелено плесневел от постоянной простуды.

Лёша Купреинов цинично сказал бы ему: “Моё сердце разрывается от жалости к тебе…” Я же спрыгнул в траншею и взялся за лопату. Но только я поймал неспешную медитативную монотонность труда, как над нашими головами зазвучали голоса Цыбина и Дронова.

— Володя, не делай этого, пожалуйста… — с какими-то причитающими нотками произнёс Дронов.

Я сконфуженно посмотрел наверх, а Цыбин добавил с патетическим надрывом:

— Мока, ты хоть понял, чё происходит?! Бригадир тебе могилу роет!