В зале бухгалтерши Ирина и Света вели под руки Потапенко. Зам осоловело выкрикивал:

— Чтоб всем нам было хорошо!.. И ничего за это не было!..

Я слил в стаканчик остатки коньяка из двух бутылок и чуть плеснул для общего объёма водки.

— Слушать будешь? В общем, я сама не поняла, что случилось. Поволокла меня к нему домой то ли любовь, то ли пол-литра вискаря.

— Пол-литра любви, — съязвил я.

— Точно! — она расплылась пьяной, манящей улыбкой. — А чувак, понимаешь, неказистый, но харизматичны-ы-ый, сука…

— Прям как я. Неказистый, харизматичный и сука!

Юля заурчала.

— Нравится, когда ты такой, — она опять коснулась пальцами моего лица. — Щас я тебе покажу его…

На телефоне замелькали фотографии.

— Так… Не то… Ой! Это тебе нельзя! — размашисто прижала экранчик к кофточке. Пошатнулась, оступилась, но я успел подхватить её. Она едва держалась на ногах.

Преодолев слабое сопротивление, заглянул в телефон. Там раздетая Юля показывала грудки — маленькие и пухлые, какие встречаются у ожиревших мальчишек.

— Это он меня фотал, — пробормотала сонным, разваливающимся голоском. — Относится ко мне потребляцки… Как к избушке: “Юленька, стань ко мне задом, к лесу передом…” Надо в туалет. Проводи, пожалуйста…

Я повёл Юлю на второй этаж.

— Тебе понравилась моя грудь? — выпытывала. — Красивая?

— Очень понравилась. Глянуть бы ещё вживую…

— Всему своё время! — она засмеялась, словно покатившаяся вниз по ступенькам монетка. — Может, и покажу… Чуть позже…

Наверху было сумрачно и пусто. Я щёлкнул по выключателю, но зажёгся только один плафон. Ремонт на этаже был почти закончен. У стены стояли похожие на зоологические экспонаты кожаные диваны и пара кресел.

В туалете ещё не повесили лампу, из потолка, как поросячий хвост, торчала завитушка проводки.

— Подожди, я сейчас… — Юля прикрыла дверь.

Стукнула крышка стульчака. Зашуршала одежда и донеслось умиротворённое журчание. А затем стало очень тихо.

Я подождал несколько минут, потом заглянул. Она спала, положив голову на колени. Спущенные трусики и колготки наполовину прикрывали голубые гетры.

Я взял Юлю на руки, вынес в коридор. Положил на диван. Первой мыслью было одеть её, но пальцы сами коснулись Юлиной бритой промежности, тёплой, влажной от недавнего мочеиспускания.

Она вдруг очнулась, промычала невнятно, полусонно:

— Ты что делаешь?

— Ничего… — хрипнул я, отступился.

Её личико озарила беспомощная и нежная улыбка.

— Иди сюда… — Шепнула, обняв мою руку: — Ну, поцелуй меня…

Некогда было снимать с неё колготки. Я резко перевернул Юлю так, чтобы бледный её зад оказался повёрнут ко мне. Отчаянно торопясь, расстегнул ширинку.

Содрогался, думая: “Она же до смерти пьяна! Мертвецки!”

Оглушительных полминуты я вколачивал в неё своё: “Вусмерть! Вусмерть! Вусмерть! Вусмерть!” — а потом застонал, потёк, вытек, истёк…

*****

Наступил долгожданный октябрьский день, когда в утреннем воздухе разлилось радостное и тревожное, будто удары колокола: “Дем-бель! Дем-бель!..”

Я простился с Цыбиным и Дроновым — они уезжали несколькими днями позже, а Давидко ещё вчера отправился в свой волгоградский посёлок.

Под вечер заводская “газель” покатила меня на белгородский вокзал. По иронии судьбы моим соседом оказался тот самый бедолага Антохин, когда-то не пожелавший идти вместе с нами в землекопы. Он так и остался рядовым. Сидел напротив — сутулый, напряжённый. Боялся пересечься со мной глазами. Всем затравленным своим видом он походил на пса-мученика, которому достаются лишь тычки и сапоги. Возле каждой стройки приживались бездомные собаки. И одному богу известно, почему какой-то бобик ходил в фаворитах, а другой бывал вечно бит и голоден.

Поезд оказался харьковским. Родина приобрела мне на обратный путь удобный нижний плацкарт. Я, как только расположился на полке, заказал чаю. За минувший год изменилась расфасовка сахара. Проводница принесла две запаянные бумажные трубочки, как в “Макдоналдсе”, а не привычную упаковку с изображением локомотива и рафинадом внутри. Одну трубочку я сунул в бушлат — про запас. Она потом лопнула, сахар размок, и до самого Рыбнинска у меня был липкий карман.


День провёл у Тупицыных. Олег Фёдорович всё пытался обсудить со мной насущную политическую ситуацию. А год назад донимал “оранжевой революцией”, огорчаясь моему вопиющему безразличию.

— Нельзя так, Володя, — корил. — Это же тектонические сдвиги! Как-то ты рано душой обленился.

Я тогда грубовато ответил:

— Олег, а вы лопатой помашите десять часов в сланцевой глине и тогда поймёте, что у вас: лень души или сдвиг…

Прохор ползал по мне словно обезьянка, а я, как умел, развлекал его. Особенно брату нравилось, когда он становился обеими ногами на мою раскрытую ладонь, а я держал его на вытянутой руке. Прохор голосил от восторга, просил Тупицына, чтобы тот повторил забаву, но Олег Фёдорович только отмахивался, ссылаясь на сорванную спину.

За ужином мать и Тупицын выспрашивали: как я мыслю своё будущее, буду ли готовиться в институт? Я отвечал, что недельку-другую отдохну, а потом запишусь на подготовительные курсы при судостроительном, чтобы летом уже наверняка поступить на юриспруденцию. Тупицын кивал и, как обычно, зазывал поступать в свой инженерно-экономический, обещая протекцию и посильную помощь.


Утренним поездом я поехал в Рыбнинск. Несколько часов кряду смотрел в окошко. Мной овладела утомительная, болезненная пристальность. Она истощала, как физический труд: угловатые литеры граффити, которыми были расписаны бока гаражей, закопчённый ремонтный завод, жёлтая стена с рифмованным транспарантом: “Метровагонмаш — в метро вагон марш!”.

Началось разрытое до недр Подмосковье. Взгляд скользил по котлованам, земляным насыпям, барханам из щебня и песка, сваям, трубам. Щетинилась рыжая арматура, сновали азиаты в оранжевых касках — не воины-строители, а простые наёмники.

По радио звучало что-то задорное и глупое. За тонкой перегородкой купе мужской голос с пьяной доброжелательностью декламировал:

— Друж-ба!.. Это круглосу-у-уточно!..

Чайная ложка дребезжала в пустом стакане. У старухи, что сидела напротив, нижняя челюсть тряслась в такт перестукам колёс. Рядом с лежащим на салфетке бутербродом муха злорадно потирала лапки, похожая на негодяя из немого кинематографа.

Мост прогрохотал полминуты и кончился. Полыхнула стёк-лами сторожевая будка. И я вдруг смертельно затосковал от несбыточной мечты — вот бы сделаться охранником такого моста, поселиться навеки в будке. Месяц за месяцем глядеть на облетевшую чешую листопада, зимние, заметённые снегом берега, весенние обломки льдин, летние тёплые искры, бегущие вдаль по волнам…

На меня отовсюду наваливался штатский мир, от которого я здорово отвык за два года службы.


Сколько же раз я представлял себе пеший маршрут от вокзала к дому. Хотелось вернуться суровым и нежданным, как солдат с фронта. Но ещё за пару часов до прибытия я не удержался, позвонил из поезда бабушке, сообщил, что к вечеру буду. Спросил, что купить из еды в новом торговом центре — всё равно по дороге. Бабушка уговаривала ничего не покупать — холодильник битком набит.

Набрал отца. Он сдержанно поприветствовал меня и сказал, что завтра же придёт в гости. Позвонил и Толику Якушеву. Друг детства присвистнул, но эмоция его, как мне показалось, была посвящена не самому факту моего приезда, а тому, что пролетело два года. Он-то был уже студентом третьего курса…

В сердце тюкнула былая обида. Поболела да и прошла.

К моему приезду Рыбнинск погрузился в сумерки. Лоснящийся от недавнего дождя асфальт бликовал влажными разноцветными отпечатками фар, окон, уличного неона. Я шёл, втайне надеясь столкнуться хоть с кем-нибудь из знакомых — вдруг обрадуются, удивятся. Но никто не повстречался.

Минут тридцать меня шатало по торговому центру. Растерявшись от съестного изобилия супермаркета, я долго выбирал деликатесы. В итоге взял баночку красной икры. В алкогольном отделе изучал бутылки с вином. Когда продавцы стали подозрительно коситься, схватил первое, что укладывалось в бюджет.

Уже на выходе из торгового центра я заприметил кабинку с моментальной фотографией. Сознавая, что военная форма на мне последний день, я укрылся за серой гофрированной шторкой, пристроился на неудобном вертящемся стульчике и сделал перед мутным рентгеновским экраном четыре снимка с вариациями: с головным убором, без него, с улыбкой, без улыбки.


Бабушка, отступив на шаг, всплеснула руками:

— Ты ещё больше вырос, Володюшка! В плечах-то как раздался…

Она готовилась к встрече: уложила волосы, надела новое платье и любимые бусы из малахита. Потом вздохнула:

— Так мне в магазине понравилась ткань, думала, на ней орхидеи изображены, а потом, когда уже Любовь Ивановна пошитое принесла, — смотрю, не цветы, а какие-то банановые шкурки… Или нормально выглядит? Только не ври, пожалуйста.

Я поцеловал бабушку в сладко пахнущую пудрой щёку и сказал, что платье замечательное и очень ей идёт.

— И вдобавок в тапках тебя встречаю, — сказала удручённо. — Пару дней назад нога ни с того ни с сего распухла, — жалуясь, показала забинтованную лодыжку, — и никак в туфлю не лезла, прям как у Золушкиной злой сестры… В общем, раньше переживала, что старею, а теперь и это слово не подходит, — кротко улыбнулась. — Дряхлею я, Володюшка.