*****

На следующее утро без четверти десять я стоял возле ворот “Реквиема”. Никита даже не заехал внутрь, сразу умчался по своим делам. К моему удивлению, Шервиц не только был в цеху, но уже и вовсю трудился. Бетономешалка “оптимикс” находилась рядом с гудящим вибростолом, Шервиц размеренно орудовал красным ковшиком, заполняя форму “льдинку”.

Раствор, который он извлекал из бака, выглядел непривычно, будто конский помёт — тёмно-серые окатыши размером с каштан. Оказавшись внутри формы, они под воздействием дрожи растворялись, таяли в общей массе.

Я накинул вчерашний фартук и вернулся к столу. Почти заполненная “льдинка” была третьей по счёту, а два “нолика” лежали на поддонах.

— Коль, я что-то напутал? — спросил я у Шервица. — Мы же вроде к десяти договаривались.

— Та не… — равнодушно ответил он и выключил вибростол. — Проснулся рано, думаю — какой смысл валяться, и пораньше приехал. Бери тележку и вези их в сушильную камеру…

Когда я вернулся, Шервиц уже сделал второй замес и приготовил очередные формы. Хватило как раз на “дверцу” и “купол”, после чего Шервиц сказал, что на сегодня с литьём покончено, и предложил выпить чаю.

Меня несколько позабавило кислое выражение лица Шервица, когда ему показалось, что я занырнул взглядом в бетономешалку.

— Шо интересного ты там хочешь увидать? — спросил он ревниво и даже прикрыл собой проём бака.


Вскоре мне сделалось понятно, почему Шервиц так выбешивал Никиту. Я ведь не догадывался, с какой маниакальностью Шервиц оберегает от посторонних глаз свои производственные ноу-хау, точно шеф-повар элитного ресторана или скрипичный мастер. Он и припёрся на час раньше исключительно потому, чтобы без свидетелей замесить свой чудо-бетон.

Даже в совершенно необязательной беседе на производственную тему Шервиц мухлевал, путал следы, сбивал с толку. Мне же просто хотелось выглядеть заинтересованным работником. Помню, спросил, какая температура должна быть в сушильной камере. Шервиц сказал:

— От шестнадцати до девятнадцати градусов.

Но круглосуточно работающий конвектор в мастерской был выставлен на двадцать один градус.

Гранитный отсев Шервиц упорно называл “мраморной крошкой”. Я не возражал и не поправлял его. Крошка так крошка. Наполнитель, одним словом.

И позже я замечал, что ответы Шервица сплошь изобилуют такими “неточностями”. Формы, укрытые полиэтиленовой плёнкой, сушились не менее двадцати часов, а потом ещё сутки доходили без плёнки.

На мой вопрос, сколько надо выдерживать заготовку, он пробормотал:

— Восемь часов… — и глаза у него при этом были как у бесстыжего пса.

Формы нуждались в обязательном уходе. Перед каждой новой отливкой внутреннюю поверхность для поддержания идеального глянца следовало обработать. Шервиц говорил, что лучше всего смазывать их дизельным маслом пополам с соляркой. Иронизировал, что на Украине предпочитают протирать шкуркой от сала. Но сам пользовался исключительно воском на фланелевой тряпочке.

Под любым удобным предлогом он отправлял меня подальше от бетономешалки, придумывая различные задания: то перетащить отливки, то нарезать штырей или набить полусухой смесью формы для балясин.

Иногда я простодушно возражал, что мне очень интересны пропорции и последовательность его замеса. Шервиц остерегался открыто выражать неудовольствие, но по его надорванному тону я догадывался, как он взбешён.

Я подносил и распаковывал мешки с цементом и мучкой, Шервиц загружал бак и как умел вводил в заблуждение. Очевидно, он был не особо высокого мнения о моих способностях, решив, что его комментарий для меня весомее того, что я сам вижу.

— Можно и четырёхсотый цемент использовать, — обстоятельно плутовал Шервиц. — Только тогда надо чуть поменять пропорцию. Грубо говоря, если у тебя пятисотый цемент, то на центнер замеса надо брать двадцать пять килограмм пятисотого или тридцать четырёхсотого, пятьдесят кило мучки и десять кило речного песочку…

Шервицу не приходило в голову, что я способен сложить цифры в пределах ста и заодно понять, что бак мы загружаем на сто сорок литров.

— Сыплем, значит, портландцемент, — поучал Шервиц, закидывая сначала мучку, затем песок, — помешиваем несколько минут… — при этом смешивание наполнителей происходило у него не больше минуты. — А воды добавлять надо, сколько считаешь нужным… — В этот момент он загружал полный объём мешка цемента. — Слишком много воды — дольше будет сохнуть; если мало — могут образоваться раковины на поверхности… — Потом наливал в глубь бака скрупулёзно отмеренные литры разведённого пластификатора.

После всех манипуляций бак оказывался заполненным не привычным тестообразным раствором, а гранулированной массой, увесистыми икринками цемента. Я трогал их рукой — на ощупь они напоминали пластилин или резину. Эти самые окатыши, очевидно, и были производственной тайной. Но результат впечатлял — памятники у Шервица получались отменные, с виду неотличимые от гранита.


А вот Дудченко, наоборот, никаких секретов не держал, сам охотно рассказывал о своём ремесле.

— Ты же в детстве перерисовывал картинки, шоб отпечаталось на нижнем листе, а потом по канавкам сверху наводил. Тут то же самое. Ложим снимок, какой будет на памятнике. Под него копирочку, и проклеиваем по бокам скотчем. Обрисовываем шариковой ручкой. Убираем фотку и копирку, берём цинковые белила, присыпочку и втираем мизинчиком, пока не проявятся контуры лица. А потом уже начинаем аккуратно работать пучком…

— Каким пучком?

Дудченко откладывал скарпель, которым выколачивал в камне буквы, чтобы показать связку из двух десятков спиц.

— От таким, — он всегда говорил “от” вместо “вот”. — С победитовыми напайками. Обстукиваем самые светлые места — лоб, спинка носа, скулы, щёки. А где нужно тонкую линию сделать, зрачки, ноздри, носогубная складка, то уже ударной машинкой надо…

И правда, готовые портреты мертвецов выглядели так, будто их каким-то непостижимым образом распечатали на плите гранита.

Дудченко то ли учился, то ли закончил художественное училище по специализации “станковая графика”, но самокритично полагал, что таких мастеров, как он, достаточно. Отсутствием самолюбия он, конечно, не страдал, но и не задавался, как Шервиц.

Попутно Дудченко занимался ещё изготовлением металлических фотоовалов. Они производились уже не в нашей мастерской, потому что у Никиты не было муфельной печи для термического закрепления изображения. Называлась технология “печать методом деколя”. Готовые овалы выглядели очень солидно и, кстати, не всегда были овалами. Случалось, заказывали прямоугольники или купола — в зависимости от пожеланий.

Помню, Дудченко как-то захватил в мастерскую ноутбук и весь вечер кропотливо и бережно дорисовывал в программе фотографию, на которой отсутствовала половина лица. Если требовалось, всегда терпеливо разъяснял вопрошающему клиенту, почему во время дождя гравированный портрет на памятнике исчезает, а когда высыхает, снова появляется.

— Потому шо влага по-любому проникает в материал. Но поводов для беспокойства нет, мы обрабатываем плиту специальной защитной пропиткой.

А Шервиц всегда вёл себя высокомерно, закатывал глаза, цедил что-то сквозь зубы, а после пискляво передразнивал любопытствующих:

— А вы, наверное, красите памятники графитом? Я понял, вы покрываете бетон жидким полиэтиленом!.. Я слышала, шо нынешний бетон на химии не выстоит и семи лет!..

— А тебе не по цимбалам? — улыбался его возмущению Дудченко.

— Да просто типает от всех! — раздражённо отвечал Шервиц.

Таких местечковых словечек в их речи было великое множество.

Мне понравилось смешное выражение “Ебала жаба гадюку”. Впрочем, оно не предназначалось для моих ушей. Оба думали, что я их не слышу, вспоминали какой-то эпизод жёстких разборок между прежним хозяином Шаповаловым и новым, то есть Никитой.

*****

Я поначалу беспокоился, как отразится на моём внутреннем состоянии непосредственный контакт с чужим горем, старательно репетировал выражение деликатного сочувствия и сердечные модуляции в голосе. Но оказались лишними и благородная понурость, и фальшивая задушевность, и предупредительная хмурость.

Я не сообразил, что памятники ставят не сразу, а спустя время — год или даже больше. Так что люди, приходящие к нам, в большинстве были спокойными или смирёнными. Даже улыбались.

Я оказался свидетелем разговора родственников покойного капитана дальнего плавания Битюцкого с Дудченко. Претензия была к эпитафии, причём Дима не сразу понял, что именно не устраивает.

— Рожденье — не начало, смерть — не конец! Шо не так? — недоумевал он.

— Димон, — разобравшись, сказал я. — Они хотят, чтобы слово “рождение” было через “и”! А у тебя мягкий знак там…

— Ну конечно! — со смешком воскликнула дочь Битюцкого, женщина средних лет, удивительно похожая на своего выгравированного отца. — Это же памятник, а не песенка Шаинского: к сожаленью, день рожденья…

Пока он переделывал буквы на памятнике, я поделился историей дедушкиного памятника:

— За смертной гранью бытия, в полях небытия, кто буду, я или не я, иль только смерть ничья.