— Фу! Кротышев! Что за гадость ты таскаешь! Выйди! Выбрось немедленно!..

И пока я плёлся к двери с трупом на бумажном лафете, вслед мне неслось:

— Крот убил ласточку!..

— Бедная Дюймовочка!..

— Птичку жалко!..

Веселилась даже Элеонора Васильевна. У шутников, оказывается, был не просто птичий мертвец, но ещё и драматургия с художественным прицелом на Андерсена.

Я вышел в коридор и направился к туалету. Раньше мне повстречалась учительница английского. Увидев, что я несу, крикнула вдогонку:

— Это инфекция! Поди во двор и выбрось в мусорку!

Баки для мусора куда-то подевались. Был вариант избавиться от ласточки, просто бросив её под дерево на садовом участке, но туда можно было попасть только через спортивную площадку, где проводили урок физкультуры, а я не хотел, чтобы меня увидели с мёртвой птицей.

Я и сам не заметил, как оказался за пределами школы. Очки застилала испарина слёз. Мне было очень обидно. Для себя я принял решение больше не возвращаться — ни на урок, ни в школу вообще. Я также пообещал себе не притрагиваться к осквернённому портфелю.

Со стороны для прохожих я выглядел, наверное, просто излишне жалостливым подростком. Я слышал, какой-то любопытный малыш вопрошал:

— Бабуля, птичка умерла? — а бабушка отвечала ему: — Нет, просто заболела…

Я по возможности сворачивал на те улицы, где было меньше народу. Пару раз пытался избавиться от ласточки, но попадался кому-то на глаза и тушевался.


Я свернул в очередной закоулок и очутился перед невысоким забором. За ним начиналась игровая площадка — пустая и неухоженная. Вповалку трухлявел деревянный “мухомор”, с корнем были выкорчеваны ржавые качели. Двери и окна двухэтажного здания заколотили досками и листами фанеры. Очевидно, раньше тут был детский сад.

Стены пестрели граффити — бессмысленной аббревиатурой на латинице. Из внятного было только надпись “РНЕ” и фамилия “Баркашов”, в которой буква “о” была нарисована в виде закруглённой свастики.

А вот сразу под фамилией находился Незнайка: в голубой длиннополой шляпе и жёлтых клёшах среди высоких, как фонари, тюльпанов — настенная живопись советских времён. Краски вылиняли, потускнели, но, глядя на эти когда-то солнечные штаны, я болезненно и пронзительно вспомнил себя четырёхлетнего. Вот я топчусь возле Незнайки, скоблю ногтем облупившиеся чешуйки краски. А позади меня чужая игра, качели, песочница. Скоро будет обед, а потом мёртвый час…

Калитка была открыта. Я всё ещё был готов отнести это узнавание к разряду ложных. Но с каждым шагом ощущение моего прошлого бытия тут усиливалось. Я готов был поклясться, что помню качели и лавочки, что мне знакома география асфальтовых дорожек. Я подошёл к песочнице, на полном серьёзе ожидая увидеть там потешное кладбище моего раннего детства…

Утоптанный недавней непогодой песок напоминал огрызок пляжа, только унесённый подальше от водоёма. Валяющиеся повсюду камушки и щепки совсем не походили на мозаику былого кладбища. Зато валялся позабытый кем-то игрушечный совок.

Я присел на отсыревший деревянный бортик и наконец-то сгрузил ласточку на песок. Первый раз в жизни я видел ласточку так близко. Так подробно. Живые, они стремительно проносились где-то в вышине, почти неразличимые в полёте. Раньше мне казалось, что ласточки размером по меньшей мере с голубя. А передо мной лежала жалкая чёрно-белая канарейка. Длинный раздвоенный хвостик ощипан. Тонкие, будто из железной проволоки, скрюченные лапки заканчивались крошечными хищными коготками. Клюв приоткрылся, как лопнувшее семечко подсолнуха. Обращённый ко мне глаз был затянут бледным и маленьким, словно волдырь, веком.

Пахнуло сладковатым табачным духом. За моей спиной стояли двое. Я даже не услышал, как они подошли, скорее, запоздало учуял. Девчонке на вид было лет четырнадцать, а парень выглядел помладше.

Девочка показалась мне волнующе красивой, хотя, смой с её лица всю взрослую косметику, она стала бы похожа на мышонка. Одета она была, на мой взгляд, безупречно — джинсовая мини-юбка, фиолетовые лосины и короткая курточка-“варёнка”. Старательный начёс прихватывал яркий синий обруч. На парне были дутые спортивные штаны, футболка с какой-то металлической рок-группой и кожаная куртка — явно с чужого плеча, потому что именно в плечах она и подвисала. Выглядел он как полноватый Джон Коннер: смазливый пасынок второго, уже человеколюбивого, терминатора.

— Это вообще-то наше место, — девчонка, потрогав ладонью бортик, присела рядом, изящно пульнула в кусты дымящийся окурок. Спросила Коннера: — Толстый, что-то я не припомню… Он ведь не из нашей песочницы, да?

Коннер не ответил, неприятно улыбнулся и сплюнул себе под кроссовки.

— Чёрт, песок набился, — девчонка сняла туфлю, постучала ей по бортику. — Ой, а тут птица дохлая… Это ты её принёс? — обратилась уже ко мне.

С внимательным равнодушием она посмотрела на ласточку, отряхивая со стопы песочные крошки.

— Прикинь, — девчонка лениво повернулась к Коннеру, — никогда раньше не видела ласточки вблизи. Вроде когда летают, такие милые… Толстый, он похоже хоронить её тут собрался!.. У него и совок. Эй! Что молчишь?.. Чего испугался? Толстый, ха! Он нас боится!

— Я из вашей песочницы, — слова дались мне неожиданно тяжело. Сердце от волнения сделалось тяжёлым и горячим. — Тебя зовут Лида. Или Лиза… А его, — я кивнул на Коннора, — Максим. Он всегда такой молчаливый… Я тоже был в этом детском саду. Девять лет назад. А в песочнице у нас было кладбище… Ненастоящее, конечно. Мы жуков-солдатиков хоронили. И ещё с нами Ромка водился — памятники делал…

Девочка надела туфлю и посмотрела на меня. Лицо её замерло, напряглось:

— Значит, у нас тут было кладбище домашних насекомых? А он, — кивнула на раскормленного Коннера, — Максим?..

— А ты Лида, — ломким хрипловатым голосом сказал Коннер. — Или Лиза…

Они посмотрели друг на друга. И отвратительно, с собачьим улюлюканьем, расхохотались.

*****

В школе я не появлялся около недели. Просто уходил по утрам и шлялся по городу до условного окончания уроков. Классная руководительница позвонила узнать, что со мной, и дома разразился нешуточный скандал. Я тогда ещё не знал, что мать беременна. Хотя это объясняло, почему нервы у неё сдали — она чихвостила меня последними словами. Я, в свою очередь, обозвал мать проституткой и предательницей, после чего схлопотал от неё увесистую пощёчину.

А вот Олег Фёдорович показал себя с наилучшей стороны, не кричал и не осуждал меня. Спокойно разобравшись с причиной прогулов, даже пошутил, что дал бы мне свою фамилию, но боится, что Тупицыну будет куда хуже, чем Кротышеву. А я и ему нагрубил. Шипел сквозь слёзы, что ненавижу его и Москву, что горжусь моим отцом и своей фамилией…

В итоге порешили перевести меня в соседнюю школу. Неделю я провёл под домашним арестом, мы пытались как-то помириться и успокоиться.

Потом были каникулы. Наступило очередное серое утро ноября, и прозвучал телефонный звонок, после которого мать, чуть замявшись, сказала мне, что у нас несчастье — умер дедушка Лёня…

И все школьные обиды, конечно, отошли на задний план. На похороны я поехал один, потому что отец категорически не желал видеть мать в Рыбнинске. Меня посадили на поезд, попросив проводника приглядывать за мной, хотя ехать было, в общем, недалеко.


На сами похороны я опоздал, потому что поезд приезжал к полудню и гроб с телом уже увезли на кладбище. В нашей квартире меня ждала соседка по площадке — тётя Марина. Когда мы ещё жили одной семьёй, мать изредка поддразнивала отца, говоря, что ему бы по возрасту, весу и темпераменту в жёны очень подошла бы толстая, немолодая тётя Марина.

Она принялась меня утешать и жалеть. Так что, когда вернулись с кладбища отец и бабушка, я окончательно раскис. Конечно, я очень горевал по дедушке, но больше всё-таки оплакивал себя — затравленного, всеми нелюбимого Кротышева тринадцати лет от роду, для которого даже поездка домой оказалась возможной только из-за похорон.

Бабушка за минувший год не изменилась. И в трауре она оставалась сдержанной дамой. Поцеловав меня, тихонько сказала:

— Хорошо, что приехал…

А вот отец выглядел постаревшим и измождённым, словно на него внезапно обрушились все стариковские обязательства умершего деда. Увидев меня, отец уныло кивнул, будто мы расстались пару часов назад.

Возле бабушки находился мужик — увесистый и крепкий, лет тридцати пяти. Он был бы похож на отца, если б не коротко остриженная голова с глубокими залысинами и смешным, выступающим мысиком волос, напоминающим ухоженный заячий хвост. Одет в спортивного фасона штаны тёмно-серого цвета и чёрную рубашку с коротким рукавом. Две верхних пуговицы были расстёгнуты, открывая золотую цепь с образком, который я принял за солдатский жетон, только позолоченный. На поясе, сдвинутая вбок, как кобура, висела чёрная матерчатая барсетка.

Заметив мой взгляд, мужик произнёс:

— Ну, давай знакомиться, братик. Я Никита. Ты хоть слышал обо мне? Бать? — он повернулся к отцу.

— Слышал… — хмуро подтвердил отец. — Владимир, это твой сводный брат, — сказал и ушёл в гостиную. Там тётя Марина и вторая соседка помогали бабушке накрывать поминальный стол.