Михаил Кривич

Бюст на родине героя

В рамке расколотого времени

В лихом своем романе журналист Михаил Гуревич, скрывшийся от читателя под псевдонимом Кривич, заставил не просто сопереживать главному герою, временами подозрительно похожему на автора. Роман написан в середине 90-х, и приметы времени не перепутать ни с чем, персонажи — тоже; ни до, ни после таких не было и больше, убежден, уже и не будет. Это люди, навсегда ударенные своим социалистическим прошлым, не забывшие его уроков, не простившие этому прошлому ничего, а с другой стороны — ничему другому, новому, не успевшие толком научиться. Зато пытающиеся безуспешно применить оказавшийся никому не нужным уникальный опыт выживания в нечеловеческих условиях.

Получается — не у всех, ой, не у всех… И будь ты хоть дважды Героем Соцтруда, будь бюст твой установлен за зданием партийного комитета родного города, будь ты в виде исключения при таких регалиях действительно хорошим человеком, — ничто из этого не помешает тебе оказаться за бортом жизни, спиться, погибнуть, оказаться так быстро — забытым.

Впрочем, не все, некоторые вполне успешно устроились и при «новом режиме». Те же, например, сотрудники «конторы глубокого бурения», не потерялись, хорошо пристроились, процветают. Но — терпеливо ждут, когда будут призваны к любимому делу снова, к делу, к которому, как пионеры, всегда готовы. И при первом же сигнале боевой трубы они встанут в строй, в чем мы, читатели, в полной мере убедились уже лет через пять после того, как автор поставил в своем романе последнюю точку. Отдадим же автору, предсказавшему именно такой поворот истории, должное, снимем перед его даром предвидения шляпу…

Отдам же должное лихости, как я уже сказал, сюжета, связавшего вроде бы совершенно несовместимых под одной обложкой людей — журналистов и этих самых бывших кагэбэшников, официанток и мацераторов (я, признаюсь, слова не знал, пусть уж и читатель залезет в словарь, не все ему барствовать), ветеранов Афганской войны, женщин с пониженной социальной ответственностью, бывших цеховиков, нашедших себя в Америке (как раз в то время ставших головной болью для американской полиции), провинциальных работяг с когда-то передового завода, сильно пьющих и не пьющих вовсе…

Кстати сказать, я долго пытался угадать, с кого Кривич писал портрет города Энска, какие-то детали узнавались, да и как им было не узнаться — по одним командировкам мотались, в одних гостиницах столько лет останавливались… А блистательно выстроенный ранжир автомобилей, которые высылались встречать в аэропорт «тружеников пера» в зависимости от заслуг встречаемого!.. А меню ужина, который устроил гендиректор завода!.. А сам гендиректор, который вдруг встал и пошел из-за стола, не оборачиваясь, потому что твердо знал: все уже встали и потянулись за ним…

В этом смысле «американская» глава произвела на меня значительно меньшее впечатление, своей ожидаемостью, что ли… Чувствуется, что в Нью-Йорке автор бывал, в географии города не путается, но конечно же — не Энск, не Москва, где автору осведомленность доказывать не надо, здесь он в доску свой и это на просвет страницы — заметно. Здесь детали быта входят в текст естественно и непринужденно, а оттого так заставляют радостно вздрагивать своей узнаваемостью…

Я намеренно не касаюсь сюжета романа, который третий раз завистливо назову лихим и даже — разнузданным. Не буду лишать читателя удовольствия от соучастия в его раскрутке.

Скажу только, что все кончится — хорошо.

...
Павел Гутионтов

Отрывки из песен Вилли Токарева цитируются по магнитофонным записям

Все персонажи и события этой книги целиком и полностью придуманы, хотя на то не было никакой надобности

Автор признателен своим друзьям и близким, которые читали это в рукописи и говорили все, что о ней думают




Часть первая

Нью-Йорк

1990, октябрь

Глава 1

Кто не успел — тот опоздал. Так, кажется, нынче говорят.

Звучит по-идиотски, но по сути верно. Ничего и никогда не откладывайте на потом, будь то обучение игре в бридж или поездка в Париж, Афины, даже Саранск. При бесконечных отсрочках одни ваши планы так никогда и не будут выполнены, другие же, осуществившись, не принесут вам ожидаемой радости.

Отложил на неопределенный срок — и никогда уже не овладеешь восточными боевыми искусствами, не выучишь санскрит, не познаешь ласк таиландской девушки-цветка, а будешь, пока есть охота, тискать в пыльном учрежденческом коридоре старшего экономиста Алевтину из планового отдела. Заленишься, проваландаешься — выкинь из головы мечту написать роман-эпопею в трех томах, знай строчи себе ради грошового заработка и столь же ничтожной известности очерочки для молодежных газет и статейки в научно-популярные журналы. Не успел в свой срок съездить в Париж — не сможешь ночь напролет бродить по бульварам: еще до полуночи доползешь, кряхтя, до отельной койки и начхать тебе будет на ножки и прочие соблазнительные части парижанок — свои бы ноги вытянуть. Даже в Саранск в наши дни недолго опоздать — только соберешься, а там уже ввели визовый режим.

Мне было уже сильно за сорок, когда я наконец осознал эти нехитрые истины, трезво рассудил, что многое мне уже в силу возраста не успеть, и решил не опаздывать там, где еще не опоздал. Короче, я подкопил деньжат и собрался в Америку — по частному приглашению.

— Поздравляю, вот и у вас родственнички за океаном объявились, — сказал, просматривая мою выездную анкету, кадровик Владлен Максимович, гэбэшный отставник и известнейшая издательская сволочь. — Да вы, голубчик, не смущайтесь. Нынче у каждого второго родственники за границей. Теперь это можно.

— У меня не родственники, а друзья. И я никогда их не скрывал, — независимо ответил я и отодвинулся, потому что Владлен сделал попытку успокаивающе полуобнять меня за плечи.

— Друзья так друзья. Ваши проблемы. Мое дело анкетку заверить. И заверю, как только соберете подписи треугольника. Больше ничего и не надо. И в райком идти не надо. Видите, как просто… — последнее он произнес с явным сожалением.

Я шустро, за день, собрал треугольные подписи, а Владлен сдержал слово — поставил свой автограф и пришлепнул его печатью. Я выстоял очередь в ОВИРе, добрый месяц ходил на переклички у американского посольства, заполнил анкету, для чего мне пришлось несколько минут изучать себя в зеркале — никогда прежде не задумывался, какого цвета у меня кожа, глаза и волосы. С кожей все оказалось просто: речь шла о расе, я со всей очевидностью белый, стало быть, и кожа белая. Глаза же у меня какого-то мутно-болотного цвета, а волос осталось так мало, что говорить о их масти — людей смешить. Посоветовавшись с приятелями, я назначил себя сероглазым шатеном, что, как оказалось, ни у кого интереса, а тем более возражений не вызвало. Зато прыщавая американская девица, пытливо глядя мне в глаза из консульского окошечка, строго спрашивала, не занимал ли я выборных должностей в профсоюзе, есть ли у меня любовница, а если есть, живем мы с ней вместе или порознь, и чем это я собираюсь заниматься целый месяц в Америке, чьи интересы она, девица, здесь представляет.

Честно говоря, тогда я не ведал, во что выльется моя поездка и в какие передряги мне предстоит попасть, а полагал, что буду гулять по улицам, пялиться, задрав голову, на небоскребы, ходить в знаменитые музеи, наслаждаться видами, пить с Шуркой водку в свое удовольствие (как он выражался, в особо крупных размерах) и всласть закусывать — дом, в который я ехал, был на редкость хлебосольным и в Москве, где с закуской особенно не разгуляешься, а все разносолы добывались до недавнего времени, что называется, с боем. Я так и сказал девице: еду погулять, отдохнуть и развлечься. Она почему-то недоверчиво хмыкнула, но визу я получил.

И вот у меня в руке зажат билет, да не голубенькая бумажонка, с которой долетишь разве что до Питера или Екатеринбурга, а целая книжечка, даром что «Аэрофлот»; с такими точно билетами-книжечками летают во все концы света, летают бизнесмены, высокопоставленные чиновники, знаменитые писатели и актеры, одним словом, випы. И у меня точно такая. И я, зажав ее в руке, стою в международном аэропорту Шереметьево-2.

Ах, Шереметьево, Шереметьево, Шереметьево-два!.. Ворота в свободный мир!

Еще совсем недавно они были закрыты для меня наглухо. Я приезжал к этим воротам, чтобы проводить близких мне людей и попрощаться с ними навсегда. Стоял в толпе хмурых мужчин и женщин с красными от слез и бессонной ночи глазами, курил сигарету за сигаретой, незаметно бросая бычки под ноги. Говорить было уже не о чем, и мы просто смотрели друг на друга. А мимо шныряли носильщики, какие-то люди в военной форме, холеные девицы в аэрофлотовских одеждах, подозрительные личности с острыми глазками и растопыренными — чтоб лучше слышать — ушами. Говорят, провожающих зачем-то незаметно фотографировали. И от одной мысли об этом становилось холодно и жутко. Потом отъезжающие попадали в руки таможенников, серых, безликих, бесцветных, будто выдержанных в моче. Из тощих — их называли тогда еврейскими — чемоданов извлекался жалкий скарб, мелькало нижнее белье, вспарывались подушки, откладывались в сторону бесценные предметы народного искусства, наше национальное достояние, — грошовые матрешки, палехские коробочки. Молодой таможенник сладострастно выдавливал краски из тюбиков, а их владелец, тщедушный, заросший курчавым волосом художник, завороженно глядел на эту сцену печальными семитскими глазами и чуть раскачивался, словно в своей древней молитве. Какую-то волоокую матрону уводили на гинекологический досмотр, и нам никогда уже было не узнать его результаты: то ли она и впрямь столь изощренным способом вывозила из страны драгоценности, то ли ошибка вышла, и в ее интимных местах ничего предосудительного так и не обнаружили.