— Все это тысячу раз было, — говорит Аркаша.
— Мне неприятно писать про этих твоих детей, — оттопырил губу Боря.
— Они не мои, — говорит Аркаша.
— А чьи? Мои? — разгорячился Боря. — Или его?
— Они — наши, — говорит Аркаша. — Мы этот сюжет с тобой вторую декаду обсасываем на проводах. О том, как землеройки пожирают динозавров… метафорически… — Аркаша отхлебывает из тарелки через край.
— Ладно… — вздохнул Боря и тоже приложился к тарелке, — уговорил. Тогда начнем издалека…
— С Хоккайдо?
— Поехали.
Дело пошло. Пошло так бодро, что диву давалось — как здорово у них получается. Наверное, когда сочиняет один писатель, ничего особенного не происходит — сидит человек, карандаш грызет, в потолок смотрит, а потом — бах! — пишет. «Я помню чудное мгновенье…» Или кляузу на соседа, который в это время решил вбить в стенку гвоздь.
Здесь и сейчас все вширь, все настежь. Пишем. Сочиняем. Смеемся. Жутко спорим, брызгая слюной и пельменями, которые окончательно остыли, превратившись в покрытую жиром неаппетитную массу. Один предлагает фразу, другой тут же разнёс ее в пух и прах, но предложил свою, которую ждет столь же печальная участь, но когда кажется, что этому фразосражению не будет ни конца, ни края, вдруг выковывается то, что ни у Аркаши, ни у Бори не вызывает возражения, и предложение записывается в тетрадь счастливым цанговым карандашом.
Особенно ловко сочиняют диалоги.
— Ты за бабу, а я за мужика, — говорит Аркаша.
— Поехали! — подхватил Боря.
В первый раз даже не соображаю, что это не их очередные препирательства, а препирательства героев, пока Боря не толкнул под руку: записывай, мол, давай! Записываю, аж бумага дымится.
И все окружающее куда-то исчезло. Отодвинулось далеко-далеко. Остались только они — братья-писатели, по совместительству монтажники-высотники, да их скромный секретарь, по совместительству — оперативный работник Спецкомитета.
А затем все закончилось.
«Наверное, он выстрелил, потому что мир изменился.»
— Подпиши, — говорит Аркаша, — станция Зима тире Братск.
— И дату — апрель-ноябрь тысяча девятьсот шестьдесят седьмого.
— Мы в апреле это задумали, — поясняет Аркаша, закуривая.
— А в ноябре завершили, — тоже закурил Боря.
Смотрю на ворох страниц перед собой.
— И что с этим делать?
— Читать, — пожимает плечами Аркаша. — Это для тебя.
— Исключительно для тебя, — кивнул Боря. — А продолжение…
— Продолжение сочинишь, — Аркадий, озабоченно смотрит на часы. — Где же они?
— Что хорошо в релятивистском кафе, так это то, что время относительно, — усмехнулся Борис. — Ну, долго еще ждать?
Хлопает дверь, впуская ледяное дыхание улицы.
Дятлов.
Часть вторая. Операция «Робинзон»
Стрельба по-македонски
На стрельбищах остались вдвоем. Автоматные очереди стихли, бойцы собрали гильзы и погрузились в машины. В наблюдательном пункте — дежурный да наряд. На нас они не смотрели, обсев печку и отогревая промерзшие руки. Руки — это важно. Береги руку, Сеня. А точнее — Иванна.
— Что с ними будет дальше? — спросила она то, что и должна была спросить. По моим расчетам. Должна была раньше, но дотерпела до такого вот момента. Обманчивого уединения.
— С кем? — прикинулся я, ведь и это от меня ожидалось. Не стоит обманывать чужие ожидания. Дабы не расстраивать друзей и вводить в заблуждение врагов собственной предсказуемостью. И напел:
— Если друг отказался вдруг…
Хмурится, став больше похожей на девчонку, чем на пацана. Капризную девчонку.
— Ты понял.
Достаю сигареты «Друг» и пытаюсь закурить на ветру. Ветер сбивает огонь со спички. Но на любую непогоду имеется хитрый прием. Выдвигаю крышку коробка и прячу зажженную головку внутри. Затягиваюсь. Кашляю. Нет, это не «Друг», «Враг» какой-то.
— Не наше дело, — говорю. — Наше дело — выслеживать, хватать, валить, а когда не получается хватать и валить, метко стрелять. Как по мишеням. Не забивая голову лишними вопросами. Много вопросов — много печали, стажер. И вообще, смирно! К стрельбе приступить!
Нужная струна зацеплена. Мне самому не понравились выверты с кромечниками. Кромечник — друг, но, как ни крути, а ящики у нас конкурирующие. Словно в США. Нет, не словно. У нас — здоровая конкуренция, за все хорошее. А у них — нездоровая, где человек человеку товарный фетиш. У нас — борьба хорошего с очень хорошим, а у них — за прибыль. У нас… С усилием прерываю политическое коловращение. Ерунда это, а в сухом остатке — застарелая дружба однокашников, которых судьба свела в одном училище, а потом зацепила парой острых ситуаций на границе. Был у майора Деева товарищ, майор Петров.
Докурить и довспоминать не успеваю — курсант хватает со стола оба пистолета и отрабатывает мишени стрельбой по-македонски. Отрабатывает грамотно, без напряга, характерного для новичков. Словно родившись с пистолетами. Любо-дорого смотреть. Все внимание на мишенях. Очередность. Одновременность. Черные точки гнездятся на белой бумаге. Двоих на раз уложит.
Не веду и бровью, чтобы не возгордился. Хуже нет для курсанта чувствовать доброе отношение начальства. Тем более — любовь. Ибо любовь начальства исключительно одного рода. Того, за которую статью припаивают. В переносном смысле.
— Почему без разрешения изменили задание, курсант? — интересуюсь ласково, с любовью. Не хвалить же.
— Товарищ майор, … как лучше…
— Как лучше, товарищ курсант, решают ваши старшие товарищи и ваш наставник. А потому, товарищ курсант, за злостное нарушение правил поведения на стрельбах марш-бросок до казармы и внеочередной пэхэдэ. О количестве внеочередных нарядов сообщу позже. Все ясно?
— Так точно, товарищ майор. Разрешите приступить?
— Приступайте. Время пошло.
И время пОшло.
Низы
Парково-хозяйственный день удался на славу. Руки ныли. Костяшки пальцев кровоточили. Длинный коридор между кубриками казармы пришлось драить в одиночку. И не каблуком сапога. А обломком стекла.
И спину ломило. И юбка казалось нелепой. Чересчур короткой. А блузка — чересчур узкой. Но все неудобства от перемены пейзажа. Внешнего и внутреннего. И название подходящее — Низы. Братск с литерой один.
Тихо играет джаз.
— Что будете заказывать? — Официантка, чистенькая, крохотная, с белой наколкой в густых волосах.
— Водку, — говорю.
— Коньяку двести грамм, — Дятлов не обращает внимания. — И медвежатину, Насёна, как полагается по ассортименту.
— Так ведь Иван Иванович строго воспрещает… — Насёна округлившийся ротик блокнотиком прикрывает.
— Ничего, мы ведь Гидромедведю не служим, у нас своя контора, — Дятлов подмигивает. — И свои охотники.
Рука дружески придерживает Насёну за талию, официантка не возражает, продолжая строчить в крохотном блокнотике.
Всегда хотелось знать — что они там пишут. Впрочем, вру. Никогда не хотелось. И опять вру. Потому как никогда ничего подобного не попадало воочию. Только в кино.
— А к нам Евтушенко заходил, — говорит Насёна. — Он в доме культуры поэму про нас читал, а потом сюда.
— Про вас? — усмехнулся Дятлов. — Про официанток кафе «Падун»?
— Ой, нет, что вы! — Насёна хихикнула, вновь прикрыв ярко накрашенный ротик блокнотиком. — Про ГЭС, про Братскую ГЭС. Так поэма и называется: «Я, Братская ГЭС». Неужели не слышали? Даже по радио передавали.
— Люблю вас, — говорю, когда Насёна убегает за заказом.
Дятлов в привычной позе — на стуле боком, нога на ногу, локоть на спинке, между средним и безымянным — сигарета. В профиль к курсанту. Глупому созданию. Смотрит на эстраду, где музыканты в ослепительно белых рубашках и узких галстуках старательно трудятся над инструментами, извлекая шуршащие звуки джаза.
«Что теперь будет?» — мелькает мыслишка. Вполне бабья. Даже не девичья. «Попрет», — отвечает голос. На еще одно пэхэдэ. Но он молчит, будто и не расслышал. Зачем привел сюда? Будем теперь разоблачать поэтов? Разведчиков не будущего, но душ? Такой пригодился бы, разведать собственную душу. Которая есть смятение.
Разглядываю стоящий на столе железный цилиндр с прорезанными дырками — большими и малыми, откуда сочится бледный свет. И вдруг понимаю, что чересчур свыкаюсь с ролью.
— Кто ты? — вдруг спрашивает он, и не сразу соображаю — кого и о чем.
— Принцесса? Принц? Или медведь? — Дятлов не смотрит, продолжает курить.
Пытаюсь разобраться. Натянутая на пятерню кукла Петрушка — кто? Голова, грубо размалеванная красками, с жутким напомаженным ртом и бубенцами на колпаке, или, все же, пальцы, заставляющие шевелиться руки и болтаться башку?
— Курсант Спецкомитета, — шевелю губами. Но он слышит. Даже не так — знает. Шепот не проникает сквозь плотную завесу музыки и танцев.
— Правильно, — Дятлов стряхивает пепел. — Курсант — понятие среднего рода, чтобы не говорила тебе учительница русского языка. Не он, не, тем более, она, а — оно. Почти как начальство. Но бесполость начальства проистекает из его божественности, — глаз Дятлова хитро прищуривается. Он — камбала. — А бесполость курсанта — от его бесформенности. Он — глина в руках начальства, грязен, податлив и склонен застывать в приданных ему формах, принимая, в силу ограниченности, их за совершенные и прекрасные. И он, в каком-то смысле, прав. Курсант прекрасен, когда драит пол, чистит сортир и стреляет по-македонски. Когда на брюхе преодолевает полосу препятствий. И даже когда признается в любви к начальству, он прекрасен, если в этом нет буржуазной пошлости, а есть лишь не совсем умелое проявление любви к родине и верности идеалам коммунизма. Ты ведь любишь родину, которая с детства взяла на себя весь груз забот о тебе?