Михаил Сегал

Почерк

Предисловие

Шесть лет назад я приветствовал сборник рассказов Михаила Сегала таким предисловием:


Иногда мне жаль, что Михаил Сегал занимается главным образом режиссурой. По-моему, он из тех кинематографистов, которым, как Шукшину, Наталье Рязанцевой или Валерию Фриду, лучше бы писать прозу, только ее, в крайнем случае изредка сценарии. Но Сегал — режиссер, ему больше нравится творить реальность, чем описывать ее. И потому русская литература только смотрит на кино с понятной завистью: у них там появился замечательный талант, а к нам он заходит изредка, когда нет денег на фильм или появляется чисто стилистическая идея, которую никак не экранизируешь.

Русская кинематография всегда была литературна, как, впрочем, и все русское. Нигде не принимали и не понимали так буквально фразу Хичкока о том, что для хорошего фильма нужны три вещи: сценарий, сценарий и еще раз сценарий. Но штука в том, что Сегал-то как раз не литературный режиссер, он, наоборот, кинематографичный писатель. Смена оптики, ракурса, цвета, напряженная фабула, репризность диалогов — это у него от кино. Все, что он пишет, очень зло (а злоба режиссеру необходима, без этого едва ли заставишь группу работать), смешно, ядовито до издевательства, и везде присутствует неожиданный — всегда непредсказуемый, я проверял, — фабульный поворот. Атмосфера, пейзаж, портрет — все двумя штрихами.

Кинематограф Сегала удивительным образом сочетает абсурд и человечность — это мало кому удавалось, но только так и можно снимать сейчас, когда сама человечность выглядит абсурдной и обреченной. Вывихнутый мир, в котором заправляют пластмассовые куклы, мир победившего штампа и тотальной трусости, всеобщего вранья, панического ужаса перед реальностью — вот мир Сегала, и только авторский голос в этом мире еще напоминает о простых вещах вроде земного притяжения и таблицы умножения. То есть о норме.

Читателя этой книги, всегда забавной и страшной, ждет масса удовольствия, потому что главное читательское удовольствие ведь в узнавании. Все мы это видели, все понимали, а Сегал взял да и сказал. Думаю, что все эти рассказы сочинялись главным образом не ради будущих экранизаций, и даже не для литературной славы, и уж подавно не для заработка, а в порядке самолечения. Если бы Сегал не написал все это, он бы сошел с ума. И тому, кто тоже не хочет сойти с ума, полезно прочитать и перечитать эту небольшую книжку, возможно, самую неожиданную за последние лет десять.

В русскую литературу пришел настоящий писатель. Жаль, что он при первой возможности опять убежит снимать.


За прошедшие годы в российской реальности мало что изменилось, но в жизни и работе Сегала — довольно многое, так что это предисловие приходится дополнить. Во-первых, в истинности моих слов убедились почти все, потому что Сегал прославился фильмом «Рассказы», книжка его прозы тоже имела успех, он снял Александра Збруева в фильме «Кино про Алексеева», которое понравилось не всем, зато сильно, а недавно представил на Кинотавре фильм «Слоны могут играть в футбол», о котором много спорят и который обещает стать новым событием.

Так что по крайней мере еще один прогноз исполнился: Сегал больше снимает, чем пишет. Литература осталась вещью факультативной, для пауз между съемками.

В этот сборник не вошло несколько его новых первоклассных сценариев — потому, вероятно, что он не теряет надежды их осуществить и не хочет, как пишут в соцсетях, спойлерить. Зато он включил новые рассказы, которые тоже так и просятся в экранизацию — особенно «Что-то случилось», самое точное и смешное размышление о природе кинематографа, которое когда-либо сочинял действующий режиссер. Так мне кажется. Вдобавок Сегал очень культурный писатель — у него множество аллюзий, отсылок к чужим текстам, широкий контекст: «Что-то случилось» — роман Хеллера, а сама коллизия — чудесное изобретение, опередившее свое время, взята из «Чрезвычайного посла» Голдинга, где древний римлянин изобрел порох и типографскую машину. Но Сегал поворачивает это все по-своему, и сама идея заставить Пушкина заниматься монтажом, объясняя попутно, какие монтажные принципы применены в «Онегине», — блестящая. Правда, Николай ко всем обращался на «ты», а Сегал его сделал почти интеллигентом, но это, как говорят его собственные герои, мера условности.

И еще одно случилось за эти годы: и кино, и проза Сегала стали грустнее. Я бы даже сказал, элегичнее. Раньше он действительно был злой и по большей части насмешливый, но теперь ему как-то всех жалко, и такой, например, рассказ, как «Ничего не скажешь», — это хотя и фантастика, и идея в нем остроумная, но фантастическое допущение тут играет второстепенную роль. Это именно такая элегия в прозе про то, что жизнь нигде не сохраняется, ни в каком облаке. И кино тоже не может ее задержать, хотя и казалось, что может. Из кино тоже что-то уходит, и годы спустя смотришь его иначе. Так, «Рассказы» смотрелись когда-то как жестокая сатира, а сегодня — как слегка насмешливая печальная летопись нулевых. Все стало гораздо хуже, а мрачные прогнозы Сегала выглядят почти буквальным реализмом. И то, что в его прозе стала слышней печаль, только добавило ей обаяния.

В прозе Сегала нет ничего лишнего. И захочешь сократить — а ничего не выкинешь. Все время интересно, каждая деталь нужна, все ружья выстреливают. Это он в кино так научился. Ведь кино претендует на время вашей жизни, и его нельзя тратить безрассудно. Лучше честно спать или валяться на траве со спутницей, чем читать плохую прозу или смотреть скучное кино. Поэтому Сегал экономит на всем, как и положено хорошему современному режиссеру. И чтение этой книги, поверьте мне, — лучшее, что вы можете сделать в ближайшие три часа.

...
Дмитрий Быков

Рассказы

(Как я стал писателем)

Шли, топтали ранний сентябрьский пожух, присматривались к пустому, уже попрощавшемуся с птицами небу. Мой Игнатьич, седой, кургузый, ступающий чинно по «хлябям» (как он называл подступы к болоту), ворчал что-то себе под нос. Такой же старый, верный Трезор покорно бежал за ним.

— Вернулся, значит, — милостиво отмерил наконец словцо Игнатьич.

Я промолчал. Да и что тут скажешь.

Вечерело. Мы проходили уже часов пять, а что и говорить об утках — редкие полевые куропатки изредка пролетали вдали и исчезали «в хлябях». Иногда старик останавливался и слушал окрест, словно нюхал воздух. Трезор вторил ему, стараясь создавать хотя бы видимость работы.

У камышей зачернела лодка. Игнатьич сел первым, а я подтянул сапоги повыше и оттолкнул ее от берега. Зашуршал сухой стебель, эхом отозвался в недалеком березняке. Поплыли.

— Утка правила знает, — пробурчал старик, — холод в хляби, мужик к бабе.

Умен он был. На каждый шаг — припрыжка, на каждый бурк — мыслишка.

Мы плыли тихо по «чернецам», как Игнатьич называл темные мелкие протоки, лежащие вдалеке от большой воды. Я словно заново открывал воздух давно позабытой жизни, накрепко уже прикипев к городским запахам.

— Вернулся, — снова сказал он.

Вдруг подал мне знак рукой, я перестал грести. Игнатьич бесшумно снял видавшую виды «тулку». Ишь! Я своим молодым глазом ничего не заметил, а он уже стрелять навострился!

В камышах зашуршало, захорохорилось. Вот, показалось, сейчас из-за деревца выпорхнут, и тогда уж — стреляй, не промахнись! Но шурш прекратился, а уток не было.

— Ветер, — досадливо отмерил Игнатьич.

Поплыли дальше.

На большой воде уже стояла осенняя промозглость. Я, не желая промочить мешок, потянулся за черпаком, но все это было ни к чему: старая, видавшая виды лодка была хорошо просмолена. Прошли мимо Горелок, я их почти не узнал. Шины на пристани, раньше гордо возвышавшиеся над водой, так что нам, купающейся ребятне, и не забраться было на них, теперь почти полностью скрылись в обступивших их чернецах. Колхозные гаражи стояли неухоженными, трактор уткнулся носом в недостроенный коровник.

— Собака чует — человек кочует, — выдохнул Игнатьич. — Надолго к нам?

Что тут скажешь. Я и сам не знал. Бередило меня.

Старик понял, улыбнулся, посмотрел по-отцовски.

— Пострел ты был. Помню, как в ночное… за яблоками лазил…

Улыбнулся и я. Вспомнил яблоки. Вспомнил ночное. Бередило меня.

— Не ты первый, не ты последний… Гость на погост — сквозняк в передней.

Он принял ружье, укутал его в материю, мы замерли посреди реки, повисли как звезда над полем.

— А знаешь ты, что случилось у нас аккурат после войны, когда Антоха-пехотинец вернулся в председатели?

И вот что он рассказал мне…


Редактор отложил рукопись. Посмотрел на меня.

— Сильно, — сказал он, — сдержанно, ярко… «Шурш»… «Пожух»… «Бередило»… Мы напечатаем… Это очень хорошо.

И тут самое время сказать о том, как я стал писателем-деревенщиком.

Случилось это неожиданно, шестнадцатого апреля прошлого года. Мы сидели с приятелем-миллионером в ресторане почти в центре Парижа. Мы всегда встречались именно в этом заведении, здесь были хорошие вышколенные официанты, да и обстановка спокойная: два-три столика в зале на приличном расстоянии друг от друга, тишина. Пили Domaine de la Romanée-Conti la Tache 2005-го, смотрели с высоты на оранжевую крышу Пантеона, на туристов, сидящих по бюджетным brasserie, впитывающих за строго лимитированный период времени атмосферу города, строго предназначенного для тех, у кого в распоряжении вечность.