8. Джорджи

Через месяц Марина стала самой знаменитой девушкой на филфаке. В отраженном блеске мировой знаменитости ослепительно вспыхнула ее грешная звезда.

Знаменитость пела сладко и пылко и звалась Джорджи Марьяновичем. Юные ленинградки ломились на его концерты, теряя туфли и пуговицы, и в душных огромных залах внимали чарам волшебника до оргазма.

Марина пошла на бастион грудью. Она не метала свой букет на сцену, как противотанковую гранату, — она лично пробилась сквозь строй соперниц, взошла наверх и преподнесла цветы со светским поклоном. Ловя поцелуй в щечку, в последний миг подставила губы и наградила вспотевшего после выступления Марьяновича таким засосом, что на минуту он забыл все ноты.

— Как жаль, что у меня завтра рано лекции в университете, — строго сказала она и сделала движение уйти.

— Вы шекспировский герой, — добавила она, разворачиваясь грудью в наивыгоднейшем ракурсе.

Марьянович примерно знал, кто такой Шекспир. Это было несколько выше уровня его интеллигентности.

Его переводчицей была пятикурсница с филфака. Марина навела с ней контакт и в благодарность сперла интуристовскую бирку, дающую свободный проход в гостиницы. Направляясь спать в свой номер «Европейской», Марьянович наткнулся в коридоре на Марину, читающую толстенный том.

— Меня интересует крайне высокий литературный уровень текстов ваших песен, — сказала она.

— Все эти поэты — идиоты, — сказал Марьянович.

— Просто они не видят в своих стихах то, что умеете увидеть вы, — возразила Марина.

Потрясенный Марьянович попытался осмыслить услышанное и пригласил Марину в номер.

— Уже слишком поздно, — заметила она, внимательно следя, чтобы на этот раз дверь защелкнулась.

— Я не пью, — отказалась она и хлопнула полстакана коньяка.

— Я влюблена только в литературу, — предупредила она, нежно гладя Марьяновича по щеке.

— Я никогда не буду вашей, — поклялась она, помогая Марьяновичу раздевать ее.

Потом в ванной они играли в «кораблики», и она издевательски наслаждалась разговором о литературе. Непривычный к подобному изыску певец пучил глаза и выпевал дифирамбы русской душе и русской культуре.

Назавтра Марьянович удостоился в антракте вежливого разговора со скромным музыковедом в штатском.

— Я уважаю ее как человека! как культурную, образованную женщину! — возмущенно заявил он.

Марина же в ответ на грозные предупреждения факультетского кэгэбэшника оскорбленно отвечала:

— Мы говорили о музыке Чайковского.

Знакомые, малознакомые и вовсе незнакомые жили их упоительным романом. Она провожала его в аэропорту; она уже вошла в высокий мир искусства и зарубежных гастролей! щелкали фотокамеры; Джорджи артистично промакивал глаза.

И улетел восвояси, скотина такая, наобещав с три короба: Париж, Греция, отели, машины и казино.

Вслед за чем Марину без треска и бесповоротно вышибли из Университета.

9. Пожар в Европе

Подобрали ее фарцовые мальчики легендарного Фимы Бляйшица. Подобрали, обогрели и приставили к делу.

А дело было такое: они за Выборгом тормозили автобусы с финнами тряпки фарцевать, а Марина тем временем оказывала интуристам услуги иного рода, женского: комплексное обслуживание. Чего же зря деньгам залеживаться: плюс сотня марок с головы, исполнительнице — четверть, организаторам — остальное. Вернее, конечно, не с головы, а… ну, ясно.

Сдельная оплата стимулирует производительность труда. Быстро усвоив эту экономическую истину, Марина освоила прогрессивную французскую технологию. Без сомнений, она была талантливым работником. И легенда о ней проникла на Невский тогда, когда впервые финский автобус достиг Ленинграда, обслуженный поголовно.

Это тяжелый труд, и вечерами восходящая звезда культурно отдыхала в каком-нибудь ресторане на Невском…

А на Невском в те времена, господа-товарищи, давали за десять финских марок три рубля — советских, деревянненьких. Не то рупь был здоровый, не то марка хилая, не то менялы глупые, а только откуда ж взяться при таком-то обменном курсе разгулу и расцвету валютной проституции. И секс был нам чужд как буржуазная отрыжка. Правда, и отрыжка бывает приятной — смотря чем угощался.

С другой стороны, Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович, писатель столь исконно и глубоко российский, что временные пертурбации на остроте его творчества никак не сказываются, еще сто лет назад отметил: «Финны по природе своей трезвенники, но попадая в Петербург, упиваются обычно до совершенного освинения». Марина по филфаковской программе до Щедрина не дошла и к постижению классической мудрости возвысилась собственным скромным опытом; что бесспорно делает ей честь, хотя и не ту, которой она лишалась, приобретая этот опыт.

Турмалаи между прочим снимались в кабаке. Дополнительная прелесть состояла в том, что к ответственному моменту они походили скорее на упомянутых хрюкающих непарнокопытных, нежели на жеребцов, и были уже абсолютно неспособны к тому, за что однако и расплачивались со скандинавской честностью.

Но тот длинный рыжий финн из «Европы» был просто какой-то ударник капиталистического труда. С крестьянским упорством он вбивал в себя рюмку за рюмкой и только шире таращил голубые глаза, в которых уже мерцала водка. Если огурец, по утверждениям ботаников, на девяносто семь процентов состоит из воды, то финн, сравнявшись цветом с вышеозначенным огурцом, состоял на девяносто семь процентов из водки. Иногда он отрывал руку от рюмки, чтобы проверить внимательно, на месте ли Маринины бедра, достичь обладания которыми и представлялось ему конечной целью напивания. Второй рукой он держался за стол, как воздухоплаватель — за край гондолы.

— Господи, и куда ты ее сливаешь? — не выдержала Марина, посасывая свое шампанское.

— Сливаю? в деревянную ногу, — объяснил финн.

Марина ошарашенно пощупала его ноги:

— Тьфу! чуть не поверила. Ничего ноги не деревянные.

— Да? А мне казалось, — удивился финн. — Тогда в деревянный…

— Э. Нет у тебя ничего деревянного, — пренебрежительно убедилась она.

— А это уже твоя забота, — на удивление трезво рассудил клиент.

Очевидно, на последние три процента его организм состоял из стали, потому что после закрытия ресторана он отпустил стол и твердо взялся за круглую Маринину ягодицу, и в такой не совсем удобной, но однозначно решительной позе был прибуксирован в свой номер. Одна рука у него, значит, была опорная, а другая — питейно-курительная: рюмку он сменил на сигару, которые стал высаживать одну за другой.

И Марина отработала свою зарплату тяжелее, чем с целым автобусом, тяжелее, чем ткачиха на двадцати четырех станках в последний день годового плана. Отпрыск пахарей и лесорубов был жилист, как трос, и неутомим, как мельница.

— Я думал, русские женщины горячие, — беспардонно заявил он, придымливая шестую сигару.

— Я те устрою небо в алмазах, — злобно пообещала Марина.

Да есть ли на свете такая сила, которая превозможет русскую силу, справедливо воскликнул другой гениальный русский классик, Гоголь. И он был, конечно, прав. Потому что к пяти часам утра назойливый суомский ездок являл собой бездыханное тело, лишенное скелетного остова. Гавана слала дымок из сжатых челюстей. Алкогольная капля сползла из глазницы. Постель напоминала белый флаг, выдранный из вальков прачечной линии.

Дрожащими пальцами Марина отсчитала из бумажника свой гонорар, отдышалась под душем и, пошатываясь, ушла в предрассветный мороз.

Что русскому здорово, то немцу смерть. Ну почему ж только немцу, не соглашается история. И наш случай — лишнее тому историческое подтверждение. Потому что спал укатанный финн мертвецким сном, вкусив сверх меры того, чего нет крепче, — русской водки и русской бабы; спал, а прославленного качества гаванская сигара, привет пламенного Фиделя, продолжала исправно куриться, даже когда финн, захрапев, выпустил ее изо рта и она скатилась на ковер. Да не бухарский был коврик, не персидский — синтетический. А не кури при синтетическом ковре престижную гаванскую регалию, не по чину. Черное пятнышко расползлось под багряной боеголовкой сигары, расползлось и лопнуло, и края ширящейся дырки вспыхнули желто-синим вонючим огоньком. Плавно достиг тот огонек края нейлоновой занавески и угла нитролаком крытой тумбочки, и бумажных стенных обоев, и заполыхало все весело и могуче.

Коридорная спала, дымок почти не пробивался за плотную дверь номера, улица была пуста в глухой час, и только ранние повара на кухне «Крыши», где кабак готовили к завтраку, поморщили носы от нестандартной вони из вентиляции. Вонь приобрела дымную видимость и аварийную концентрацию, послышались вопли и топот, зазвенели разбитые стекла, и когда воющие пожарные машины влетели в улицу Бродского (но не того, который нобелевский лауреат, а того, который Ленина рисовал): радужное пламя лупило из верхнего этажа, с муравьиной суетливостью выволакивали пожитки иностранцы, а по крыше гостиницы бегали три друга-богатыря, три повара в белых курточках и белых колпаках, крыли с небес матом и истошно требовали вертолет для спасения: дым синтетики вообще влияет на мозги.