Последний танец

Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо в черных прядях, ждет девушка в белом брючном костюме.

Всплывает музыка.

Адамо поет с магнитофона, дым двух наших сигарет сплетается над свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.

Огонек волнуется, колебля линии картины.

— А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? — спрашивает Лена.

— Потому что она смотрит на него, — говорю я.

— А какое у нее лицо, ты сам знаешь?

— Такое, как у тебя…

— А почему он в камзоле и со шпагой, а она в таком современном костюмчике, мм?..

— Потому что они никогда не будут вместе.

Щекой чувствую ее дыхание.

Мне жарко.

Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается. Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую на полигон. 2000 м… 1800, 1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.

Мгновения рвут пульс.

Наконец, я делаю шаг. Почему я до сих пор не научился как следует танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме. Я почти не пил сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного вида юноши протягиваю ей руку.

— Позволите — пригласить — Вас? — произношу я…

Она медленно оборачивается.

И я узнаю ее.

Откуда?..

— Откуда ты знаешь?

Я в затруднении.

— Разве они не вместе? — спрашивает Лена.

— Нет — потому что она недоверчива и не понимает этого.

— Ты просто осел, — говорит Лена и встает.

Я ничего не понимаю.

900–800–700 м! руки в перчатках у меня совершенно мокрые. Стрелять уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно держать опускающиеся веки. Когда же кончится облачность! 600 м!!

И тут самолет выскакивает из облаков.

И от того, что я вижу, я в оторопи.

В свете фонарей, в обрамлении черных прядей, мне открыто лицо, которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память открыла невосстановимый образ из рассеивающихся снов, оставляющих лишь чувство, с которым видишь ее и вдруг понимаешь, что знал всегда, и следом понимаешь, что это опять сон.

— Пожалуйста, — говорит она.

Это не сон.

Подо мной — гражданский аэродром. «Ту», «Илы», «Аны» — на площадке аэровокзала — в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда меня еще сегодня занесло?!

И в этот момент срезает двигатель.

Я даже не сразу соображаю происшедшее.

Лена обнимает меня обеими руками за шею и долго целует. Потом гасит свечу.

— Я люблю тебя, Славка, — шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает к своей груди.

— Боже мой, — вдыхаю я, — я сейчас сойду с ума…

Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между пар на круг, она кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное, что — я не знаю. Реальность мира отошла: нереальная музыка сменяется нереальной тишиной.

И в нереальной тишине — свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха. С КП все равно ничего посоветовать не успеют. Я инстинктивно рву ручку на себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю ручку и выравниваю ее. Вспомнив, убираю сектор газа.

— Боже мой, — выдыхаю я, — я сейчас сойду с ума…

Я утыкаюсь в скудную подушку, пахнущую дезинфекцией, и обхватываю голову. Я здесь уже неделю; раньше, чем через месяц, отсюда не выпускают. Мне сажают какую-то дрянь в ягодицу и внутривенно, кормят таблетками, после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и заставляют по хитроумным системам раскладывать детские картинки. Это — психоневрологический диспансер.

Сумасшедший дом.

— Вы хотите знать! Так вы все узнаете! — визжит Ирка.

Ленины родители стоят бледные и растерянные.

— Да! Да! Да! — кричит Ирка, наступая на них. — Все знают, что он жил со мной! Все общежитие знает! — она топает ногами и брызжет слюной.

— Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь у меня не будет детей! Он обещал жениться на мне!

Она падает на пол, у нее начинается истерика.

Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.

Хлопает входная дверь.

Я слышу, как она сбегает по лестнице.

Как легки ее шаги.

Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы, тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся сказка, сумасшедшие надежды, рука ее тепла и покорна, расстояние уменьшается,

все уменьшается…

До земли все ближе. Я срываю маску и опускаю щиток. Проклятые пассажиры прямо по курсу. К пузачу «Ану» присосался заправщик. Толпа у трапа «Ту». Горючки у меня еще 1100 литров, плюс боекомплект. Рванет — мало не будет.

Хреновый расклад.

Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер… плевать!.. У меня такие же длинные золотые волосы, как у моего принца, и корабль ждет меня с похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые мускулистые матросы подают трап, я веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают паруса, и корабль, пеня океанскую волну, идет туда, где еще не вставшее солнце окрасило розовым прозрачные облака.

На их фоне за холодным окном, за замерзшей Невой, вспучился купол Исаакия.

— А вы все хорошо обдумали? — спрашивает меня наш замдекана, большой, грузный, и очень добрый, в сущности, мужик.

— Да.

— Это ваше последнее слово?

— Последнее.

— Что ж. Очень жаль. Очень, — качает головой. — И все же я советую вам еще раз все взвесить.

— Я все взвесил, — говорю я. — Спасибо…

Мне не до взвешивания.

Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно подрабатываю правой педалью. Черта с два, МиГ резко проваливается. Не подвернуть. На краю аэродрома — ГСМ, дальше — ровный луг, за ним — лесополоса. Тихо, едва-едва, по миллиметру подбираю ручку.

Спокойно, спокойно…

Сейчас все в моих руках, только не осечься…

— …Как вас зовут? — спрашиваю я.

— Какая разница, — отвечает она.

Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня еще есть время.

— Откуда вы? — спрашиваю я.

— Издалека.

— Я из Ленинграда… Вы дальше?

— Дальше.

Отчуждение.

Эмоций никаких.

Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватит высоты — буду сажать на брюхо. Луг большой — впишусь.

Ей-богу, выйдет!

— Может быть, мы все-таки познакомимся?

— Не стоит, — говорит она.

Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.

Будь проклят этот Крым.

С балкона я вижу, как блестит за деревьями море. Не для меня. Мой туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя — скоро год я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я вообще остался жив. Или наоборот — не повезло?

А вот из авиации меня списали подчистую.

Кончена музыка.

— Танцы окончены! — объявляет динамик со столба.

Я провожаю девушку до места.

— Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? — я пытаюсь улыбаться.

— В другой раз.

— А когда будет другой раз?

— Не знаю.

Господи, что мне делать, первый и последний раз, единственный раз в жизни, помоги же мне, господи.

И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще передо мной, но я чувствую, что вытянул. Катапультироваться поздно.

И вдруг я понимаю — запах гари в кабине.

Значит — так. Невезеньице.

Финиш.

Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша отодвигает меня и обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.

Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.

И вот уже я не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит зеленую воду канала.

Зеленая рябь сливается в глазах…

самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу

Туго ударяет взрыв.