— Зачем? Таких слов и писать нельзя.

— Шеф попросил, — брякнул Сухоруков.

— Шеф? — удивился Женя.

— Ну да… — Сухоруков потоптался и стал мыть посуду.

— Какой шеф? — напряженно проговорил Женя.

Остатки засахарившегося варенья не растворялись; открыл воду погорячей.

— Сейчас… — вазочка сверкала. Мысленно он не раз вел предстоящий разговор, да мало толку.

— Понимаешь ли… — убрал вазочку на буфет. Подумал, что Женя на его месте обязательно постарался бы уронить ее, разбить якобы нечаянно — подобает при волнении. И это вызвало в нем чувство отеческого превосходства.

— Шеф — заведующий кафедрой русской филологии.

— А…

— Я… я работаю на этой кафедре.

— Та-ак, — взводимый курок словно.

Тарелка выскользнула-таки из рук и треснула.

— Вы женаты?

— Да.

— На ком?

Голос Сухорукова от него отделился, звучал вне его.

— В общем…

Женя… Жизнь уходила из черт его лица.

— Ты думал, наверное… (почему «наверное»? — мелькнуло) конечно, что я… Ты ее не знаешь.

— …

— Я… обыкновенный человек. Нормальный. Н-не знаменитость. Не писатель. И все такое…

Сухоруков закурил в тишине.

— НЕТ!!.

Грохот черных сапог.

Дым пожарищ.

Втоптанные в пепелища яблоневые лепестки.

Задыхаясь, умирать под дождем.

— Зачем ты пришел?

— Должен ведь я был когда-нибудь прийти.

Не возразишь…

— И должен ведь я когда-нибудь уйти, — тихо Женя пошел в прихожую. Посмотрел непонимающе на снятые тапочки и обул свои разбитые башмаки.

— Погоди… — Сухоруков тянулся вслед за своими пальцами к его плечу. — Погоди, — не решался коснуться. Знал: если Женя уйдет сейчас так — он теряет его навсегда. — Нам надо поговорить.

— Поговорили. Вполне…

— Я должен многое сказать тебе. Объяснить… Это тебе же надо. Тебе.

— Нет, — сказал Женя. — Мне не надо.

— Я прошу тебя, — прошептал Сухоруков. — Десять минут. Пожалуйста. По сигарете только выкурим. Да не разувайся ты.

Сели в кухне, не глядя друг на друга.

— Пить я не буду. — Женя отодвинул рюмку. Сухоруков выпил один.

Произнес заготовленную фразу:

— Понимаешь ли, Флобер писал когда-то молодому Мопассану: «Ничто в жизни не бывает ни так хорошо, ни так плохо, как люди обычно себе воображают». (Произнеся, ощутил некое сравнение, не в свою пользу.)

… — Так вам хорошо — или плохо? Или — средне? нормально?

— А знаешь, — взвесив (в который раз), честно сказал Сухоруков, — пожалуй — хорошо.

— И давно вам так… хорошо?..

— Позволь тебе задать, — Сухоруков чувствовал себя в положении шахматиста, навязывающего партнеру заранее подготовленный вариант, — позволь тебе задать банальнейший вопрос: по-твоему, что такое хорошая жизнь? А?

Ноль размышлений:

— Уметь хотеть. Знать, чего хочешь. Добиваться этого. Остальное — шлак.

Твердо сказал. Ой как твердо. (Мало бит.)

— Да-да, конечно-конечно, — хотеть, добиваться… А как насчет соизмерения желаний с возможностями?

— Сделай — или сдохни, — говорили, вроде, англичане.

— А если сделать не смог, а сдохнуть не захотел?

— Тогда смени имя! — закричал Женя.

— Я — обычный — человек, — мерным голосом произнес Сухоруков.

— …сменили все. Вывеска… осыпается…

— И живу мерками обычного человека.

— Ага. Семья, квартира, положение.

— Ну, — Сухоруков поморщился, — начинается школьный диспут о мещанстве и романтике. Я думал, ты умнее.

— Еще нет, — беззвучно.

— …Я отнял у вас много времени, — сделал Женя движение, чтобы встать. — Сколько сейчас?

Сухоруков отстегнул с запястья массивный «Атлантик»:

— Возьми часы, а? — посмотрел Жене в глаза, улыбнулся (стараясь — поуверенней). — Хорошо ходят.

«Атлантик» со стальным браслетом тикал между ними на столе.

Курили.

— Что делать думаешь, Женя? Теперь куда-нибудь к рыбакам податься, на траулер, в море?

— Возможно.

— Несерьезно это все.

— Отчего же? Тысячи людей шкерят рыбу.

— Для них это жизнь; а для тебя — туризм…

— Ваше занятие лучше?

— Пойми, Женечка, — вздохнул Сухоруков, — я же тебе добра желаю. Пойми — только добра.

— Скверное это занятие, — пробормотал Женя, — всегда всех понимать. Быть умнее всех. Потом оказывается, ты же и виноват всегда.

— Ты же хочешь писать. Тебе волей-неволей надо всех понимать.

— Замечание с далеко идущими последствиями.

— …Пишешь?

Пожал плечами.

— Рассчитываешь сделаться писателем?

— Там видно будет.

— Там уже видно! Слава, деньги, заграничные поездки… Господи, как старо, смешно, банально. Детство, романтика.

— Я пробьюсь.

— Я же говорю: детство, романтика. Куда пробьешься, откуда пробьешься? Что за военно-шахтерская терминология? Знаешь, что будет дальше? Мне-то известно.

Дальше ты будешь «набирать биографию» и лезть в печать. Напечатают, в конце концов. Примелькаешься, заведешь знакомства, станешь своим человеком. Годам к тридцати пяти издашь книгу. Кто-нибудь ее тихонько похвалит. Все.

Тут-то тебя и прищемит. Ты честен и бездарен. И — прости — тщеславен. Безнадежное сочетание. Халтурить не захочешь, создать шедевры не сможешь.

И устанешь от всего этого: безденежья, неуюта, одиночества, неуверенности в завтрашнем дне, от всех нелегких дрязг литераторского ремесла. И то, что ты сейчас с презрением считаешь рутиной: дом, семья, работа и зарплата, — то покажется берегом обетованным. Нормальная, повторяю, человеческая жизнь счастьем покажется — да так ведь оно и есть.

…Примерно так у меня и вышло. Учел бы ты, голубчик, опыт мой, что ли. Чем раньше покончишь со своими наполеоновскими планами — тем лучше. Честно признаться самому себе в поражении, смириться — трудно. На это тоже силы нужны. Постарайся найти в себе эти силы как можно раньше.

— Спасибо за советик. Я уж лучше постараюсь найти в себе силы не смиряться.

— Почему, — в отчаянии простонал Сухоруков, — почему ты не желаешь мне верить? я ли не читал твои опусы? мне ли тебя не понять! Послушай меня — и в сорок шесть ты при своей энергии будешь хотя бы заведовать кафедрой — не то что я теперь… Ты должен мне верить.

— Я должен вам верить, — медленно произнес Женя, глядя перед собой, — я готов поверить даже, что я бездарь; но почему… еще… когда вы женились? — Он навел взгляд на Сухорукова.

— А… — сказал Сухоруков. — Двенадцать лет…

— И раньше…

— …Она сама ушла от меня. Ты это хотел знать… Позднее я понял, что слишком много от нее требовал. Сильная любовь, видишь ли, накладывает на любимого большие обязательства, к которым тот обычно совершенно не готов. И еще… Ведь обладание любимым зачастую не избавляет от мук неразделенной любви.

Женя поднял голову.

— Резонер, — он выпустил сигаретный дым, кривя рот. — Я устал от ваших афоризмов, — пробарабанил пальцами по столу… — Неудачный обмен годов на цитаты.

Непробиваемое превосходство молодости исходило от него. Учить этого парнишку жизни было все равно что редактировать Бабеля.

— Ничего себе в гости сходил. — Женя хмыкнул, улыбнулся.

— Нет, — объявил он, — не нравитесь вы мне.

— Какой есть, — вздохнул Сухоруков, — что поделаешь.

— Я пошел, — ответил Женя и протопал в прихожую.

— Уже…

— Пора мне. — Женя взял свой рюкзак. — Пора, — открыл дверь.

— Заходи, — тупо сказал Сухоруков.

— Ноги моей здесь не будет.

— Ты не можешь думать обо мне плохо, — торопливо заговорил Сухоруков. — Совесть моя чиста. (Это была правда — почему сейчас он сам себе не верил?) Я все-таки сделал кое-что в науке. Дети у меня хорошие… (Что я несу? — ужаснулся он…)

Женя рассмеялся, стоя уже на лестничной площадке.

— Прощайте, Евгений Сергеевич. — Он сплюнул. — Ноги моей здесь не будет! — крикнул он и с грохотом захлопнул дверь.

Проснулась жена.

— Женя, — тихонько позвала она… — Что там у тебя?

Никто не отвечал. Она накинула халат и вышла в кухню. Массивный стальной «Атлантик» тикал на белом пластике стола. Никого. В ванной и туалете — тоже.

— Евгений, — позвала она. — Где ты, Женечка?

Черта с два!

Двадцатидвухлетний Женька Сухоруков, романтик, бабник, бродяга, размашисто шагал темной улицей, подкидывая на плече грязный рюкзак. Он посвистывал, покуривал, поплевывал сквозь зубы, улыбался, вдыхая ночную прохладу.

— И флаги на бинты он не рвал, — с некоторым пафосом пробормотал он о себе в третьем лице, сворачивая к вокзалу. Его потери и обретения еще не прикидывались друг другом.