А на самом верхнем этаже их подъезда обитал другой гениальный русский поэт — Осип Мандельштам. В это кому-то будет трудно поверить, но когда Осипа Эмильевича первый раз арестовывали, у него как раз гостила Ахматова. И ее затем до самого утра не выпускали из квартиры поэта, покуда там шел обыск.

Из воспоминаний А. А. Ахматовой: «Тринадцатого мая 1934 года его арестовали. В этот самый день я после града телеграмм и телефонных звонков приехала к Мандельштамам из Ленинграда, где незадолго до этого произошло его столкновение с А. Толстым. Мы все были тогда такими бедными, что для того, чтобы купить билет обратно, я взяла с собой мой орденский знак Обезьяньей Палаты, последний данный Ремизовым в России (мне принесли его уже после бегства Ремизова — 1921) и фарфоровую статуэтку (мой портрет работы Данько, 1924) для продажи. Их купила С. Толстая для Музея Союза писателей.

Ордер на арест был подписан самим Ягодой. Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной у Кирсанова играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка» и показал Осипу Эмильевичу. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увели в семь часов утра — было совсем светло. Надя пошла к брату, я — к Чулковым на Смоленский бульвар, и мы условились где-то встретиться. Вернувшись домой вместе, убрали квартиру, сели завтракать. Опять стук, опять обыск. Евгений Яковлевич сказал: «Если они придут еще раз, то уведут вас с собой». Пастернак, у которого я была в тот же день, пошел просить за Мандельштама в «Известия» к Бухарину, я — к Енукидзе в Кремль. Тогда проникнуть в Кремль было почти чудом. Это устроил актер Русланов через секретаря Енукидзе. Енукидзе был довольно вежлив, но сразу спросил: «А может быть, какие-нибудь стихи?» Этим мы ускорили и, вероятно, смягчили развязку. (Приговор — 3 года Чердыни, где Осип выбросился из окна больницы и сломал себе руку. Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место, потом звонил Пастернаку. Все связанное с этим звонком требует особого рассмотрения. Об этом пишут обе вдовы — и Надя, и Зина, и существует бесконечный фольклор… Мы с Надей считаем, что Пастернак вел себя на крепкую четверку. Остальное слишком известно.)

Навестить Надю из мужчин пришел один Перец Маркиш. Женщин приходило много. Мне запомнилось, что они были красивые и очень нарядные — в свежих весенних платьях: еще не тронутая бедствиями Сима Нарбут; красавица «пленная турчанка» (как мы ее прозвали) — жена Зенкевича; ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная Нина Ольшевская. А мы с Надей сидели в мятых вязанках, желтые и одеревеневшие. С нами были Эмма Герштейн и брат Нади.

Через пятнадцать дней рано утром Наде позвонили и предложили, если она хочет ехать с мужем, быть вечером на Казанском вокзале. Все было кончено. Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд. Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку все содержимое своей сумочки.

На вокзал мы поехали вдвоем. Заехали на Лубянку за документами. День был ясный и светлый. Из каждого окна на нас глядели тараканьи усища «виновника торжества». Осипа очень долго не везли. Он был в таком состоянии, что даже они не могли посадить его в тюремную карету. Мой поезд с Ленинградского вокзала уходил, и я не дождалась. Евгений Яковлевич Хазин и Александр Эмильевич Мандельштам проводили меня, вернулись на Казанский вокзал, и только тогда привезли Осипа, с которым уже не было разрешено общаться. Очень плохо, что я его не дождалась, и он меня не видел, потому что от этого в Чердыни ему стало казаться, что я непременно погибла.

Ехали они под конвоем читавших Пушкина «славных ребят из железных ворот ГПУ».

В это время шла подготовка к первому съезду писателей (1934 г.), и мне тоже прислали анкету для заполнения. Арест Осипа произвел на меня такое впечатление, что у меня рука не поднялась, чтобы заполнить анкету. На этом съезде Бухарин объявил первым поэтом Пастернака (к ужасу Демьяна Бедного), обругал меня и, вероятно, не сказал ни слова об Осипе.

В феврале 1936 года я была у Мандельштамов в Воронеже и узнала все подробности его «дела». Он рассказал мне, как в припадке умоисступления бегал по Чердыни и разыскивал мой расстрелянный труп, о чем громко говорил кому попало, а арки в честь челюскинцев считал поставленными в честь своего приезда.

Пастернак и я ходили к очередному Верховному прокурору просить за Мандельштама, но тогда уже начался террор, и все было напрасно».

Вы поняли, читатель, что «ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная» — это мама Алешки…

Почему-то именно после этих трагических воспоминаний великой поэтессы мне вдруг вспомнилась донельзя пикантная деталь. В 1934 году вышла «Библиотечка «Огонька» под названием «Малолетние граждане». Автор — Виктор Ардов. В ней рассказывается в том числе и о детях «писательского дома». А на обложке — маленький курносенький Алешка Баталов. Палец во рту, и любовно-сосредоточенно рассматривает собаку. Ему еще неведомы трагедии и горести жестокого мира…

* * *

После Лаврушинского переулка семья какое-то время жила в небольшой квартире как раз напротив Третьяковской галереи. Но когда у Алешки появился братишка Мишка, писателю Ардову дали, наконец, очень приличное жилье на Большой Ордынке. Спустя много лет этот самый Мишка станет клириком неканонической Российской православной автономной церкви, протоиереем. И напишет про свой дом: «Здание, в котором находилась квартира моих родителей (Большая Ордынка, 17), стоит и по сию пору. Вид у него ужасный, там и сям торчат несуразные балконы, окна разной величины. Эта безвкусица — результат надстройки, дом был изуродован незадолго до войны. А до той поры был он двухэтажным и вид, как можно догадаться, имел вполне пристойный. Увы, мы узнали, кому когда-то принадлежал этот дом уже после смерти Ахматовой. Об этом можно пожалеть, поскольку владельцем здания был известный купец Куманин, а его жена приходилась теткой Достоевскому, и в своем отрочестве Федор Михайлович частенько гостил у своих родственников. Анна Андреевна очень любила Достоевского, и ей, без сомнения, было бы приятно осознавать, что она живет в том самом месте, где и он в свое время бывал».

Провинция по имени Бугульма


Я в гарнизонном клубе за Карпатами
читал об отступлении, читал
о том, как над убитыми солдатами
не ангел смерти, а комбат рыдал.


И слушали меня, как только слушают
друг друга люди взвода одного.
И я почувствовал, как между душами
сверкнула искра слова моего.


У каждого поэта есть провинция.
Она ему ошибки и грехи,
все мелкие обиды и провинности
прощает за правдивые стихи.


И у меня есть тоже неизменная,
на карту не внесенная, одна,
суровая моя и откровенная,
далекая провинция — Война…

Вспомнилось это известное стихотворение Семена Гудзенко лишь потому, что я всегда был убежден: третья строфа — «У каждого поэта есть провинция» — относится не только и не столько к тем, кто сочиняет стихи. Любой творец, а всякий лицедей в особенности, подпадает под эту императивную истину. Ибо поэтически сформулированная провинция на самом деле есть некая творческая среда; такое место, где трудно постижимое сочетание объективных и субъективных обстоятельств сказывается в дальнейшем на всей жизни творца. И сказывается самым решительным образом. Человек, побывавший в собственной провинции — долго или коротко, это уже зависит от каждого отдельно взятого индивидуума, — получает там некий творческий заряд, посыл, вдохновение, которого затем хватает ему до гробовой доски. Можно сказать и по-другому. Тот, кому посчастливилось обрести в молодости или даже в зрелости собственную провинцию, творческую Ойкумену, уже никогда не предаст самое себя, свою, Богом предназначенную планиду. Именно так случилось и с Алексеем Баталовым.

Читатель уже успел убедиться в том, что он родился в семье артистов, рос и формировался в потрясающей артистической среде. И по логике вещей, у него как бы не существовало иного пути, кроме как на сцену. А не факт еще. Младшие его братья Михаил и Борис шагали по той же стезе. Однако первый вообще ушел в противоположную сторону от лицедейства, а второй хоть и пытался всю жизнь овладеть артистической профессией, да так у него ничего и не получилось. Лишь Алексей Баталов стал в итоге выдающимся, гениальным русским актером. И вот на сей счет его собственное признание, такое важное в канве нашего разговора: «Как артист, я родился в Бугульме. Так уж вышло, что все первые, самые яркие и верные впечатления о театре мне подарили полные лишений и горя военные годы. Именно в Бугульме случились события, которые и определили по сегодня мою жизнь. Работа собранной вновь труппы начиналась не на театральной сцене. Театр был открыт позже, его здание не отапливалось, а первые выступления проходили при свете керосиновых ламп. Репетиции же проводились в комнате, где жили мы с мамой. Именно тогда родился новый театральный жанр военных фельетонов, которые пользовались большим успехом. А еще я выступал в госпиталях. В Бугульме были потрясающие врачи. И привозили туда очень много тяжелораненых. Вот они лежали, большинство в окровавленных бинтах. А мы играли им спектакль. Тогда мне впервые пришло понимание великой и глубокой истины: вот они все где-то далеко от Бугульмы воевали, кровь свою проливали, чтобы я, и братья мои, и мама могли жить. Там же, в Бугульминском театре, впервые в жизни я получил зарплату. Как говорится, натурой — зерном пшеницы. Мне заплатили как помощнику машиниста сцены. Позже я все-таки вышел в роли, кстати говоря, «кушать подано!». Вот прямо классически это случилось! Слова моей роли были такими. Постепенно бугульминская труппа набирала силу, и на сцене шли уже не только отрывки из спектаклей. Под руководством моей мамы, Нины Антоновны Ольшевской, именно в это время были поставлены «Без вины виноватые», «Лес», «Поздняя любовь», «Светит, да не греет», «Последняя жертва» и «На бойком месте» А. Островского, «Коварство и любовь» Ф. Шиллера, «Васса Железнова» М. Горького. Мама опять-таки режиссировала постановки таких востребованных в военное время спектаклей, как «Русский вопрос» и «Русские люди» К. Симонова, «Нашествие» Л. Леонова, «Разлом» Б. Лавренева. Мама пропадала в театре день и ночь. Она и руководила, и играла! А тут еще мы, трое детей: мне — четырнадцатый год, брату Мише — четыре года, а самому маленькому, Борьке, — два годика. Однажды прямо на сцене мама сознание потеряла. От банального недоедания. От себя отрывала, чтобы мы не умерли с голодухи. Хотя, видит Бог, театру нашему бугульминцы в те поры помогали, кто чем мог. Мясокомбинат снабжал театр пусть и не первосортными вырезками, но каким-никаким все же мясом. Его раздавали всем работникам театра по маленькому кусочку. И свой кусочек я тоже получал. Из других продовольственных складов к нам поступали приходящие в негодность мешки из грубой ткани. Их я порол, чинил, а потом расписывал под нужные декорации. И сегодня я по-прежнему с особыми чувствами вспоминаю ставшую родной мне Бугульму. Много лишений и горя я там пережил. Но там же впервые отчетливо осознал: буду актером во что бы то ни стало. Пока бьется мое сердце, Бугульма в нем». (Из выступления А. В. Баталова, посвященного 70-летию Бугульминского русского театра.)