Дети, соседи, друзья и враги обнимали друг друга, умоляли простить им грехи. У алтаря появились облатки и вино. И я вместе с потными служанками и нищими арендаторами встал на колени и принял из рук проста кровь и плоть Христову.

В конце богослужения прост зачитал обращение к прихожанам: тому, кто убьет медведя-людоеда, полагается награда. И попросил всех, кому хоть что-то известно о пропавшей пастушке Хильде Фредриксдоттер, сообщить исправнику Браге.

После службы к просту выстроилась очередь. Все хотели поблагодарить за потрясающую проповедь или хотя бы просто дотронуться до облачения — убедиться, что он такой же человек, как и они сами. Новообращенные, раскаявшиеся грешники — и просто любопытные. Я остался в церкви один. Когда все ушли, я перешел на женскую половину. Скамья — та, на которой сидела она, — еще не успела остыть. Я оглянулся. Никто на меня не смотрел, и я опустился на колени и понюхал скамью — был уверен, что отполированное множеством задов дерево все еще хранит ее запах.

И вдруг я услышал кашель. Вскочил как ужаленный — и только теперь обнаружил, что не один. На скамейке у меня за спиной лежала женщина в черном платье. Дышала она очень странно, в углах губ скопилась желтоватая липкая пена.

— Haluasin…haluasinpuhua… Хочу поговорить… поговорить с простом… пусть благословит меня… — И потянулась ко мне.

Изо рта пахло гнилыми зубами так, что меня чуть не вырвало. Попыталась было встать, но из этого ничего не вышло. Только повернулась немного — и тут же упала и ударилась головой о каменный пол. Все произошло так быстро, что я не успел ничего сделать. Трясущимися руками попробовал помочь ей подняться. Из носа ручьем текла кровь, даже пена во рту сделалась розовой и начала пузыриться. Я поспешно подложил ей одну руку под шею, другую под колени и поднял. От платья пахнуло острым запахом мочи. Она оказалась тяжелее, чем я думал. С трудом, то и дело спотыкаясь, донес ее до дверей церкви. Она внезапно закашлялась, и в лицо мне что-то брызнуло. Только когда я увидел ужас в глазах людей, я понял — это кровь. Я не знал, что делать, — стоял с безжизненным телом на руках и смотрел на толпу, а толпа смотрела на меня.

— Шаманенок! Что он натворил?

Я быстро положил свою ношу на ступеньки и поспешил вернуться в церковь.

6

Мать говорила мне: ты плохой. Для ребенка очень горько такое слышать. Ты, говорила она, совершаешь нехорошие поступки: украл хлеб или ударил сестру. Ну да, я совершал нехорошие поступки, причем знал заранее, что они не так уж хороши, и все же не мог удержаться. Но одно дело — получить оплеуху, да такую, что щека горит полдня, и совсем другое — когда тебе говорят: ты и создан-то негодяем. Ты — дьявольское отродье, говорят тебе. И если такое слышишь с малолетства, и слышишь часто, то это, конечно, очень вредно. Это серьезная рана. Она заживает и открывается, снова заживает и снова открывается, пока нежная розовая сукровица не обратится в грубый струп. Мне всегда представляется кожаная варежка, такая старая, что вся оленья шерсть уже истерлась. Ее мяли на тяжелой работе, она намокала от снега и сохла у очага, опять намокала, ее опять сушили… Вся потрескалась от пота, дыма и телесных испарений.

Вот так, наверное, выглядит моя душа, мое вечное горе.

Я всегда удивляюсь — как легко люди живут! Радуются при встрече, говорят о какой-то ерунде, подначивают друг друга и смеются. Даже не думают обижаться. Парень, к примеру, может сказать девушке: «С чего бы это ты ходишь, будто летаешь? Дружка, должно быть, завела…» — и ничего! и девушка не обижается! А кто понаходчивей, отвечает: «А тебе что, улитки нравятся? Улитка ведро морошки будет год собирать!» — или что-нибудь в этом роде. А потом стоят и подкалывают друг дружку, и что-то между ними происходит. Это я вижу ясно — что-то происходит. Происходит что-то такое, что им весело. А потом расходятся, а им все равно весело. И он улыбается сам себе, и она. Или в лавке — зашел человек купить ерунду какую-нибудь. Пакет соли, к примеру. Или пачку табака. А приказчик разливается — и про погоду, и про ягель для оленей. Или, мол, приезжие долго не держатся в наших краях. А я только и могу ответить «да» или «нет», и то с трудом. Из меня клещами слова не вытянешь. Что-то с моей натурой не то. Может, мать меня так затуркала, а может, и зря я на нее валю. Все равно вырос бы таким же.

Я никому не внушаю приязни. Никто, завидев меня, не начинает улыбаться или весело разводить руками — ба, кого я вижу! Наоборот — отворачиваются. Если я захожу в лавку, мне отвечают односложно или вообще не отвечают — снимают с полки то, что я прошу, и все. От всего этого мне, конечно, очень одиноко, но я понимаю — так и должно быть. Между мной и другими — стена. А когда я пытаюсь пробить эту стену, пытаюсь пошутить — на меня смотрят как на идиота.

— Табак, — говорю я, к примеру. — Желательно королевских сортов.

А девушка за прилавком даже не улыбается. Даже глаза не веселеют. Я уж не говорю про ответную шутку — скажем, королевский табак будет только на следующей неделе. К сожалению. Нам его обычно доставляет сам гофмейстер. Или, на худой конец, главный поставщик двора. Приезжает в ландо, запряженном четверкой вороных.

Нет, ничего такого. Отворачивается и смотрит на полки.

— Тогда косичку обычного, — бормочу я и достаю кошелек. И конечно, со свойственной мне ловкостью рассыпаю монеты, они катятся по всему полу. Встаю на четвереньки и собираю — ей, наверное, кажется, я похож на свинью, только что не хрюкаю. Потом высыпаю медные кружочки на прилавок.

И на этом все.

Когда тишина вокруг становится невыносимой, я иду к реке. Лучше всего к вечеру, когда переделаны все дневные дела, когда и люди разошлись по домам, и коровы вернулись в коровники. Забираюсь на один из камней — он торчит из воды, раньше его видно не было, появился, только когда сошел весенний паводок. Совсем рядом бежит река. Даже не рядом — река бежит со всех сторон. Она похожа на стекло, на окна в пасторской усадьбе. Вечный стеклянный пол плывет и плывет, пока у порогов не разбивается, разбрасывая пену, в мелкие осколки. Порог — как открытая рана на нежной коже воды, и через эту рану на поверхность выплескиваются ярость и грозная сила. Неумолчное, угрожающе булькающее рычание порога словно предупреждает об опасности. Из водоворотов выглядывают ухмыляющиеся черные черепа камней, а пройти такой порог на плоскодонке под силу только опытному гребцу. Отклонился на волосок — и пиши пропало.

А потом все успокаивается. Река стихает и вновь превращается в стеклянный пол. Лишь иногда взъерошивают ее редкие порывы ветра. Отошел немного — и стихает грозный рев, река залечивает раны. Раны быстро заживают, но скрытая под стеклянной кожей темная ярость никуда не делась. Она там всегда.

Река уносит из души весь мусор. Я балансирую на скользких камнях, и томительная тревога постепенно улетучивается. А может быть, река и есть самая точная модель жизни? Душа… она же не рождается, не исчезает, она просто есть — как река. Река думает за меня. Помогает выстоять. Иногда кажется, будто я засушен навсегда, как стебель в гербарии, а река возражает: ничего подобного. Все в движении, никто нигде не засушен, ничто ни к чему не приковано. Все изменяется. И если долго смотреть на реку, начинает казаться, что и я превращаюсь в воду. Это волшебное ощущение. Как река, лежу я во всю свою длину, а берега по обе стороны вздрагивают и приходят в движение. Мимо меня медленно плывут древние леса и непроходимые болота. Я обнимаю белесое, точно створоженное, небо и закрываю глаза.

Белая ночь.

Пусть так и будет.

Вот эту картину и пробую я вызвать по вечерам, когда не нахожу себе места от непонятной тревоги. Мимо проплывают мягкие, едва различимые облака, я закрываю глаза и стараюсь не шевелиться.

Сонное бормотание реки лечит и успокаивает, оно заглушает даже непрерывное визгливое жужжание миллионов комаров.


Я часто думаю, как отблагодарить проста за мою жизнь. Он — мой создатель. Он прикрепил меня к времени, и после этого я стал человеком. Мое имя вписано в церковную книгу, и теперь оно никогда не будет забыто. Нет ничего худшего, чем быть забытым еще при жизни. Прожить жизнь, не будучи освященным буквами. Буквы — как гвозди, выкованные руками валлонского кузнеца. Сначала раскаленные, только что вынутые из ревущего пламени горна, они постепенно проходят все стадии белого и красного каления и становятся черными и прочными.

А иногда я думаю о буквах как о растениях. Они похожи на старые стволы, пережившие все беды, которые только могут выпасть на долю несчастного дерева, — ветры, ураганы, пригибающие к земле снегопады. Я думаю об измученных соснах, о скрученных березах, зацепившихся за острые камни на склонах гор. Вот они, буквы! Черные сучья усердно записывают свои невеселые воспоминания на серой бумаге неба. Иногда похоже на «л», иногда на «к» или «р». И, если постараться, если не торопиться, наверняка можно прочитать множество интересных, печальных и странных историй.

В то лето, когда меня записали в книгу… в то лето я сидел на обочине проезжей дороги, избитый, весь в нарывах и с пустым животом. Изредка мне кидали воняющую прогорклым салом кость или изжеванный комок табака. Табак даже лучше — его можно сосать, и тогда забываешь про голод.