Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru

Тайный сговор Медоша Врачена и его свояченицы происходил, бывало, через еду, подававшуюся на ужин. Анастасия каждый день заказывала, что готовить к столу. И отдельные блюда, которые я готовила под ее неусыпным наблюдением, обещали Медошу, если он ночью ее навестит, определенный род наслаждений. Точно сказать не могу, но догадываюсь, что похлебка из пива с укропом означала одно, заяц под смородинным соусом — другое, а фрукты в вине — третье. Особенно блестели глаза моего господина, если по приказу госпожи Анастасии я ставила на стол устрицы Сен-Жак с грибами. Что уж там делалось в спальне Анастасии, сказать не могу. Но Катена была в полном отчаянии. От ревности она поседела за одну ночь. Так ее и написал живописец. Она тогда как раз носила Тимофея…

Все мы ходим по грязи, что во сне, что наяву. Когда подошло время родов, господин Медош отослал жену в Сараево, где в то время жил ее отец. Родился Тимофей, госпожа Катена вернулась в опочивальню своего мужа, и можно было ожидать, что его страсть угаснет, как многие другие человеческие страсти. Но связь между Медошем Враченом и его свояченицей не прекратилась.

Госпожа Катена была женщина с характером. Она предприняла решительный шаг, чтобы отстоять свое семейное счастье. В один прекрасный вечер, когда Анастасия приказала готовить устрицы Сен-Жак с грибами, не зная о том, что господина Медоша не будет в Которе, госпожа Катена подала на стол вместо морских раковин шкатулку с пистолетами своего мужа. Она зарядила их и предложила сестре выбирать. Или сию же минуту, той же ночью навсегда уехать из Котора и оставить их семью в покое, или на заре драться на дуэли на пистолетах. Уж и в мое время дуэли вышли из моды, а что говорить о временах их молодости. Тогда и мужчины перестали вызывать друг друга на дуэль. А госпожа Катена решила разрубить этот узел дуэлью с родной сестрой…

Глядя на Катену своими красивыми неподвижными глазами, Анастасия тихо спросила:

— Почему на заре? И громко добавила:

— Бери свои пистолеты. Идем на берег немедленно! Я тогда уже служила Анастасии, поэтому видела все. Мы вышли к морю через черный ход. Воткнули в песок саблю, повесили на нее фонарь. Дул сирокко, ребристый и жгуче-холодный. Он дважды задувал огонь. Ничего не было видно и слышно из-за дождя и шума морских волн. Сестры взяли по пистолету, повернулись спинами друг к другу и к фонарю, а я должна была считать — каждой предстояло сделать по десять шагов. Первой стреляла Катена. И промахнулась. А у той и другой было право на два выстрела, но по очереди.

— Смотри, целься получше, второй раз я не промахнусь! — крикнула Катена сестре сквозь ветер.

Анастасия выпрямилась во весь рост, медленно повернула к себе дуло пистолета, облизнула и взяла в рот. Постояла так минуту, потом поцеловала дуло и выстрелила в сестру. Она убила ее на месте. Пуля прошла сквозь поцелуй.

Дело это замяли, представив его как несчастный случай. Мы перенесли тело в дом и сказали, что, дескать, госпожа разглядывала оружие мужа, в его отсутствие и пистолет сам по себе выстрелил. Что творилось с господином Медошем — не описать. Первое время он слова не мог произнести. Наконец успокоился и сказал:

— Преступление, совершенное в дни, когда дует сирокко, даже на суде карается вполовину.

То ли ему померещилось, что он еще молод, то ли еще что, но он покорился судьбе и не стал выяснять отношения со свояченицей. Да и что ему оставалось? Мы оба, и он и я, молчали ради мальчика. Сестра покойной осталась жить в доме Враченов. Она стала растить ребенка. Вот и вырастила нашего Тимофея. Когда они уехали из Котора, барышня Анастасия вернулась к отцу и взяла мальчика с собой. Стала ему вместо матери. Они жили в Италии, пока Тимофей не подрос. Тогда господин Медош забрал его к себе в Белград. Тимофей тяжело пережил расставание с теткой, да и теперь, я думаю, скучает…

Говорят, что ненависть живых переходит в любовь умерших, а неприязнь покойных — в любовь живых. Не знаю. Знаю только: быть счастливым — это особый дар, здесь нужен слух. Как в пении либо в танце. Ведь счастье можно и завещать, и передать по наследству.

— Ну нет, — резко возразила я, вставая из-за стола, — счастье нельзя унаследовать, его надо строить по кирпичику. И вообще, гораздо важнее, как выглядишь со стороны, чем как себя ощущаешь.

3

На другой день я нашла в ящике пару шелковых перчаток и в одной из них — флакончик с душистым маслом. На нем была непонятная мне надпись: «lo ti sopravivo!»

«Я тебя переживу!» — перевела мне Селена эту надпись.

Понюхав его, я узнала запах одеколона — так пахло от Тимофея. Он пользовался теми же духами, что и его тетка Анастасия. Я ему ничего не сказала. Но он, кажется, что-то заметил и сказал:

— Тетя была бы счастлива, узнав, что моя возлюбленная примеряет ее меха и платья. Все они здесь. Я думаю, ее вещи тебе подойдут, ведь ты сложена почти так же, как она. Мы в этом убедились еще в Париже.

И мы начали рыться в шкафах и чуланах старого дома. Там еще сохранилась масса прекрасных вещей, упрятанных в полуразвалившиеся сундуки, которые их прежние владельцы, моряки, привозили из плавания.

Бродя по дому, мы натыкались на огромные комоды и корабельные сейфы с железными засовами и секретными замками, какие изготовляют в Дубровнике. Один из корабельных сундуков, набитый теткиными вещами, Тимофей привез с собой из Италии в Париж, а потом сюда. Он достал из него песцовую шубку и попросил меня ее надеть. Она пришлась как раз впору.

— Она твоя, — прошептал он, целуя меня.

Он задарил меня дорогими браслетами, дюжинами митенок и перчаток. Попадались и кольца, которые носят поверх перчаток и подбирают в тон к кружевным, шелковым или лайковым перчаткам.

— Когда придет время, я подарю тебе новые духи, — сказал он. — Но пока еще не время.

С Тимофеем никогда не было скучно. Он вдруг начал меня обучать разным фокусам. Научил есть с помощью двух ножей. Научил обводить арабскими красками подошвы ног, а губы — специально для того предназначенным черным лаком. Мне это очень идет. Потом он стал мне давать уроки кулинарного искусства. Когда он упомянул о похлебке из пива с укропом, зайце в смородинном соусе и устрицах Сен-Жак с грибами, волосы у меня на голове стали дыбом. Я добросовестно научилась готовить все это, но вообще приготовление блюд по-прежнему предоставляла Селене. Тимофей был немного разочарован. Когда я однажды спросила его, где в Которе можно постричься, он усадил меня на диван, взял в руки вилку и нож, постриг и тут же на диване овладел мной, не дав мне даже посмотреться в зеркало. С новой прической на пробор я была как две капли воды похожа на его тетку.

— С кем он, собственно, живет, со мной или со своей теткой? — спросила я себя, взглянув наконец в зеркало.

Самыми приятными были вечера, когда привезенный из Туниса фонарь расстилал по потолку персидский ковер, вечера, когда наши души смотрели друг на друга и прислушивались к темноте. Мы сидели в саду за домом, на уровне второго этажа, щурились в темноте и ели выращенные на виноградниках персики, мохнатые, как теннисные мячи. Когда вонзаешь зубы в такой персик, то будто мышь кусаешь за спинку. Здесь, на насыпи, среди высокой травы росли фрукты, лимоны и желтые апельсины. Над нами проносились ночи, с каждым разом все более глубокие и необъятные, а за стенами смешивались волны, звуки мужской и женской речи. Каменным эхом доносился из города звон стекла, металла и фарфора.

— Прислушайся, — сказал мне однажды Тимофей, — мужчина может овладеть женщиной одним только голосом. — Слышишь этот женский смех?

Я прислушалась. Смех был воркующий, теплый и такой зрелый, что мог лопнуть. И вдруг бог знает откуда, из Верхнего Котора, в этот женский смех ворвался бархатистый мужской голос, который или пробил девственную плеву, или оплодотворил его, и женский голос моментально затих…

Другой раз, на Ивана Купалу, когда время трижды останавливается (так говорил Тимофей), я украдкой наблюдала за ним. Он лежал в постели и смотрел в потолочную балку, увешанную моими пестрыми юбками, растопыренными, как веера. Я почувствовала странный запах. Потом он, абсолютно нагой, прокрался в ночь, вышел на опустевший берег и вошел в теплую морскую воду. Немного проплыл, потом повернулся на спину, развел руки и ноги в стороны и высунул огромный язык, которым стал облизывать нос, как собака. Только тут я заметила, что член у него напряжен и то и дело выпрыгивает из воды, как рыба. Тут я вспомнила, как он учил меня ворожить по мужскому уду. Он лежал неподвижно в соленой морской влаге и предоставлял приливу и волнам ласкать его и подобно сильной наложнице или ее руке исторгать из него семя. Наконец он выбросил сперму в море и заснул на воде прилива, как на любовнице…

4

Однажды, устав бродить по дому, я прошла мимо портрета матери Тимофея, седовласой госпожи Катены, и мне показалось, что она смотрит на меня из своей рамы как-то странно. Не так, как раньше. Это было в сумерках, когда на небе смешиваются птицы и летучие мыши. В комнаты врывался сирокко, заворачивая края половиков…