Мишель Фейбер

Огненное евангелие

Моя неизменная благодарность Еве

И я также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книги сей: если кто приложит что к ним, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей.

Иоанн из Патмоса [Человек неизвестного происхождения, живший на о. Патмос в момент написания текста, ок. 95–96 гг. нашей эры, или, возможно, 68–69 гг., или в какое-то другое время, в неназванном документе, впоследствии получившем известность как «Апокалипсис», перепечатанном в Библии (1611) предположительно в переводе Томаса Рэвиса, Джорджа Эббота, Ричарда Эйдеса, Джайлса Томсона, сэра Генри Сэвила, Джона Перина, Ральфа Рэйвенса и Джона Хармара, однако в целом воспроизводящем издание 1526 года в переводе непоименованного Уильяма Тиндейла.]

БЫТИЕ

Куратор музея распахнул очередную старинную дверь, и, словно по команде, с нее сорвалась львиная голова. Большая каменная голова, высеченная в незапамятные времена, обрушилась на пол. Брызнули осколки керамической плитки. Голова докатилась до левой лапы и замерла с разинутой пастью и отбитыми передними клыками, свирепо уставившись в мозаичный потолок.

— Невероятно, — сказал Тео, чувствуя, что ситуация требует экспрессивного выражения.

— В порядке вещей, — мрачно отозвался куратор. — Мародеры хотели прихватить и эту голову. В ход пошли топоры, лом, даже огнестрельное оружие. Кто-то выстрелил в львиную шею и после рикошета получил пулевое ранение в ногу. Его дружков это только повеселило. В результате они переключились на другой экспонат.

Тео вошел в оголенный зал с опущенными глазами, словно склоняя голову перед безмерной печалью Аллаха в этом оскверненном святилище, а может, просто восхищаясь затейливым орнаментом. На самом деле его взгляд искал следы крови. Здесь, помимо случайного ранения, были и убийства. Но с тех пор полы здесь подмели и протерли. Правда, недостаточно тщательно. Здесь и там поблескивало стекло, валялись осколки глиняной посуды, какие-то лоскуты.

Куратору тоже досталось в этой передряге. В самом центре наспех сделанной повязки на лбу, больше похожей на подгузник, виднелось розоватое пятно крови, никак не сочетавшееся с темно-серым двубортным костюмом, дорогими туфлями и очень смуглым лицом. Зачем бинтоваться допотопным подгузником, когда можно наложить пару швов и заклеить рану бактерицидным пластырем?

«Выпендривается», — подумал Тео, понимая, что это в высшей степени немилосердно. Перед ним настоящая жертва, сомневаться не приходится. Но существует тонкая грань между жертвой трагических обстоятельств и прирожденным неудачником. Прирожденные неудачники вызывают раздражение: бродят с видом побитой собаки и нелепой повязкой на голове. Они притягивают беду, и не столь уж важно, идет война или нет, нимб незаслуженного страдания в результате им обеспечен. В кураторе Тео сразу заподозрил человека этого сорта. Великая несправедливость войны и окровавленная повязка на голове придали ему статус мученика, и он старательно играл свою роль. Меланхолическая обреченность, которую газетчики любят описывать как «тихое достоинство», сквозила в каждом его слове, в каждом жесте.

«Не я, черт возьми, испоганил твою страну», — подумал Тео, и ему сразу сделалось совестно, хотя это была истинная правда. Он был лингвистом-исследователем из торонтского Института классических языков, а не каким-то бравым янки из захолустья. К тому же не американцы, а сами иракцы разграбили музей.

— Здесь лежали рукописи Оттоманской империи, — куратор говорил скорбно тихим монотонным голосом. — У нас были свитки эпохи династии Аббасидов. У нас было издание Корана 1787 года с пометками Екатерины Великой.

— Весьма печально, — сказал Тео.

— У нас была глиняная табличка из Урюка, одного из важнейших городов Месопотамии, с еще не расшифрованными руническими письменами.

— Трагично, — сказал Тео. А про себя подумал: «Только не надо мне рассказывать о значении Урюка. Я не вчера родился». И почему, спрашивается, он упрямо говорит по-английски, хотя Тео приветствовал его по телефону на безукоризненном арабском? Этот тип как будто желает подчеркнуть свою униженность в захваченной стране.

— У нас были брачные контракты седьмого века до нашей эры, — продолжал свою литанию куратор, подняв голову, отчего повязка сзади заломилась за воротничок. — Времен Сеннакериба.

— Ужасно, — сказал Тео. У него было нехорошее предчувствие: если не перехватить инициативу, то куратор наверняка напомнит ему о том, что Ирак — это колыбель цивилизации и что он был мирным плавильным котлом знаний и терпимости, еще когда большинство других народов находились в стадии варварского младенчества, бла-бла-бла. Все так, но Тео был не расположен выслушивать это от меланхоличного коротышки с подгузником на голове. — Послушайте, мистер Мухибб. Если это не слишком… э… резко с моей стороны… может, мы сосредоточимся на том, что у вас еще есть? В конце концов, именно поэтому я здесь.

— Они унесли все, все, — стенал куратор, заламывая руки. — Здесь не осталось ничего, что мародеры посчитали бы стоящим их внимания.

Тео вздохнул. Он привык к подобным протестам. Это были своего рода заклинания, рассчитанные на случайных свидетелей, в чьих головах могли зреть планы новых налетов. Чтобы выяснить, какие ценности спасены, какие экспонаты унесены в подвал или заблаговременно припрятаны музейными работниками у себя дома, посетитель должен завоевать доверие куратора, а это многочасовые разговоры и застолье с выпивкой, вот тогда правда начнет выходить наружу, один раритет за другим, и под конец Тео сможет еще раз вернуться к щедрому предложению своего института. Но он не был уверен, что у него хватит терпения пройти через эту тягомотину. Во-первых, он пытался похудеть, а обильный арабский ужин с множеством блюд никак не поспособствует уменьшению живота. К тому же первоначальное намерение завязать приятельские отношения с иностранными коллегами неожиданно утратило былой пыл. Каких-то сорок пять минут назад подружка сообщила ему по мобильному телефону, что ей нужно личное пространство, чтобы разобраться со своими жизненными приоритетами. Главным ее приоритетом, подозревал он, был атлетичный красавчик Роберт, фотографирующий живую природу.

— В пятницу я уже буду в Торонто, — ответил он ей, поджариваясь в мосульской пробке по пути в музей.

— Мне нужно мое пространство сейчас, — возразила она.

— Погоди… я-то чем тебе мешаю? — сказал он. — Я тут, ты там, совершенно одна. По крайней мере, хотелось бы так думать…

— Я хочу, чтобы ты понял. Когда ты вернешься, все может измениться.

— Все?

— Между нами.

— Тогда… зачем интриговать? Скажи сразу. — «Валяй, — подумал он про себя. — Говори прямо: зачем мне полнеющий академический сухарь, когда у меня есть поджарый фотограф, гоняющийся за гребаными антилопами?»

— Мне нечего сказать, кроме того, что мне нужно мое пространство, вот и все.

— Ну, что ж… (он чихнул, аллергическая реакция на дизельные выхлопы, смешанные с влажным воздухом)…можешь им подавиться.

У Тео, следовавшего за куратором через залы разграбленного музея, было сильное желание схватить его за грудки и заорать ему в лицо: «Вы берете эти деньги или не берете? Все очень просто. Мы выставляем ваши сокровища в институте в течение пяти лет, а в обмен отстегиваем вам приличные деньги на реставрацию. Через пять лет в Ираке все устаканится, и отремонтированный музей получит назад свое добро. Так по рукам?»

— Извините. — Куратор жестом предложил ему остановиться и прислушаться. Со стороны главного входа донесся слабый стук в дверь.

Звонок не работал, как и система оповещения; динамики были вырваны с мясом, из стен повсюду торчали голые провода.

— Извините, — повторил куратор. — Пожалуйста, подождите здесь минутку. — Он поспешил назад, чтобы открыть неожиданному гостю.

Тео присел на опустошенный шкафчик полированного дерева, лежавший на боку, без ящичков с каталожными карточками. Он огляделся: комната была голой, если не считать того, что осталось от застекленной витрины, опилок и в дальнем углу неподъемного ассирийского крылатого быка на пьедестале, от которого разило мочой и дезинфицирующим средством. Он услышал, как открылась и закрылась массивная входная дверь. Хотелось закурить, чтобы скоротать ожидание. Ну не абсурд ли: в помещении, где еще недавно хозяйничали воры и отморозки, думать о том, чтобы не осквернить воздух сигаретным дымом?

Вдруг посыпались все оконные стекла. Раздались три или четыре мощнейших взрыва. По залам будто смерч пронесся, сопровождаемый ярчайшим светом и обжигающим жаром. Тео заморгал. Если бы не очки, он бы ослеп. Он опустил голову к коленям, на которые нападало битое стекло, и из волос посыпались новые осколки.

Он встал, и у него хватило ума удержаться от поползновения стряхнуть с себя мусор голыми ладонями. Вместо этого он решил отряхнуться как дрожащая собака. И обнаружил, что и без того дрожит.

Он сделал несколько шагов в сторону выхода, но потом благоразумно передумал. Снаружи раздавались крики и новые взрывы. Куратора с его нелепой повязкой, вероятно, разнесло по всей улице на сотни кусков, облепивших стены домов и случайные машины, как брызги грязи или свежие граффити. Тео посокрушался о том, что был таким сдержанным, мог бы проявить хоть чуточку тепла. Грех считать человека назойливой мухой за две минуты до его гибели. То-то и оно: в стране, где все наперекосяк, поди угадай, кому на роду написано докучать тебе до конца дней, а кто тебе дарит последние драгоценные мгновения своей жизни. В стране, где все наперекосяк, просто невозможно быть со всеми великодушным. Скорее сам станешь трупом или тебя заживо съедят паразиты в человечьем обличье.

На улице определенно стреляли. Ирак в данный момент своей истории изобиловал возбужденными людьми, которые не знали и не желали знать, где на карте мира находится город Торонто, и которые, неожиданно столкнувшись с молодым канадцем мужеского пола и не зная, что с ним делать, на всякий случай пальнули бы в него. Тео устремился к лестнице в центре здания. Он вспомнил про туалеты в подвальном помещении. Можно спрятаться в туалете или в кладовой, пока все не утихнет.

Спустившись до середины спиральной лестницы, он обратил внимание на то, что барельеф хорошо беременной богини, впечатлившей его еще при первой ходке вниз, пострадал от взрывов. Ее живот — неожиданно пустой — разломился, как яйцо. Он опустил взгляд на пол, где валялись отвалившиеся куски.

Среди каменного развала, почти выпавшие из ткани, в которую они были завернуты, лежали девять свитков папируса.

ИСХОД

— «25 классических джазовых композиций». Разве это не твои диски? — удивилась она.

— Нет, твои, — сказал он.

— Я их даже ни разу не слышала.

— Кто бы спорил. — Они стояли в прихожей квартиры, в которой прожили вместе четыре года и восемь месяцев. Книжный шкаф, после того как все его книги вынули, выглядел совсем сиротски: зияющие проемы светлого соснового дерева со случайно прикорнувшим самоучителем в бумажной обложке в углу. — И все же это не мои диски. Я их подарил тебе.

— Вот именно. Ты их купил, не я.

— Это был рождественский подарок, — он старался говорить ровным голосом. — Я подумал, что если начать с легких вещей, в которые почти любой сразу въезжает, то со временем ты начнешь ценить джаз.

— Мне не нужны «легкие вещи», — парировала она. — И твой снисходительный тон.

Он поставил коробку на пол и вернулся к сильно оскудевшей этажерке с компакт-дисками, где собранные ею музыкальные образцы уставились на него c безразличием единообразного рока. Образовались пустоты рядом с ее Брайаном Адамсом и группой REO Speedwagon там, где раньше были его Джон Адамс и Стив Райх; трудно себе представить, что почти пять лет они мирно пролежали бок о бок. Тео вынул диск «25 классических джазовых композиций» из алфавитного порядка, который он поддерживал со дня, когда они с Мередит съехались. (Р означала «Разное», Д — «Джаз». Он помнил свои колебания перед принятием этого решения так же ясно, как их первое занятие любовью.) Диск был в нераспечатанной целлофановой обертке.

— Ты даже не спросила, откуда у меня на лице эти порезы.

— Брился?

— А нос и лоб? Пожалуй, не мешало наложить несколько швов.

Она издала вздох. Так и быть, снизошла.

— Ну, и откуда же?

— Я был в музее Мосула, когда снаружи разорвалась бомба. Вылетели все окна. На меня посыпались осколки стекла.

Она отхлебнула кофе из кружки, которую сжимала так сильно, что ее узкое запястье побелело.

— Нам не следовало входить в Ирак, — сказала она.

— Ну да, так полагают многие, — заметил он сухо. — Включая тех, кто взорвал лимузин некоего политика рядом с музеем, где я в тот момент находился. Позже я узнал из новостей, что жена этого политика… э… разлетелась во все стороны. Ее голову обнаружили в вестибюле музея. Она пробила окно, как пушечное ядро, и отлетела от стены.

На Мередит это маленькое проявление сублимированной радости по поводу расчленения женского тела не произвело должного впечатления.

— Нам не следовало туда входить, — повторила она. — Никому, каким бы ни был предлог. Воевать, наводить порядок, предлагать деньги, вести переговоры, строить, качать нефть, делать новостные репортажи или документальные фильмы. Мы должны предоставить их самим себе. Там без нас хватало безнадежного отребья и безумцев, а мы сделали их еще безнадежнее и безумнее, так что нам лучше убраться оттуда к чертовой матери, предоставив им делать все, что они пожелают, и ближайшие сто лет даже не смотреть в их сторону.

Она задохнулась. В глазах стояли слезы. Он знал: от того, как он поведет себя сейчас, зависит ее потенциальный нервный срыв минут через десять, после чего, опустошенная, она будет искать утешения в сексе. Может, подождать? Нет, десять минут — это, пожалуй, слишком долго.

— Я снесу вещи к машине, — сказал он.

— Твоя девушка постаралась? — спросил Лоуэлл, когда они тронулись.

— В смысле?

Лоуэлл был товарищем Тео по университету. Он по-дружески мог помочь перевезти вещи на холостяцкую квартиру, но в таком эмоциональном деле его дружеского участия явно не хватало.

— Царапины на лице.

— Это от стеклянных осколков.

— Ясно.

— Я только что вернулся из Ирака. Город Мосул. Зашел в музей. Снаружи взорвалась бомба. Это было политическое убийство. Здание пострадало. Я тоже.

Лоуэлл засмеялся:

— Знаешь, отдыхать в зоне боевых действий…

— Я не отдыхал. Меня послал институт договориться об отправке к нам части экспозиции.

— Облом.

— Да. Особенно для иракцев, погибших при атаке террористов.

— Для них это в порядке вещей. И они отправляются прямиком на небо, правильно? Или в рай, или в нирвану, или как там они это называют. Я читал. Каждому парню — пятьдесят девиц на загляденье. Вот где шум-гам, аду и не снилось.

Тео улыбнулся в задумчивости. Ясно, что Лоуэлл не тот человек, с которым можно поделиться своим грандиозным открытием.

На заднем сиденье, среди книг и дисков, одежды и обуви, рядом с барахлящим плеером, который, казалось, был давно выброшен, велосипедным шлемом и керамической кружкой с рисунком из фильма «Там, вдали» лежал дипломат, а в нем — девять свитков. Им предстояло наконец завершить свое долгое путешествие. Еще несколько миль из одного пригорода Торонто в другой, и они обретут покой в своем новом доме.

Он уже не мог больше ждать. Эти папирусы прожигали дно его дипломата. Все равно что везти порнографические журналы и не иметь возможности в них заглянуть. Нет, в его влечении к свиткам не было ничего извращенного, сравнение с порно… всего лишь метафора. Метафора надежд, нашептываемых с заднего сиденья, всего того, что эти папирусы сделают для него в будущем.

Свитки были, безусловно, подлинные в том смысле, что не приходилось сомневаться: в барельефе их запечатали в тот самый исторический момент, когда была создана скульптура, то есть без малого две тысячи лет назад. Герметичная печать вкупе с консервантами, коими была пропитана оберточная ткань, позволили сохранить папирусы в идеальном состоянии: плотные и одновременно эластичные, они избежали участи большинства старинных манускриптов, готовых от ветхости рассыпаться. Уже одно это делало свитки необыкновенными. Обычно — хотя это слово не слишком подходит к открытию двухтысячелетней давности, ну да ладно — подобного рода находка вызывала короткую сенсацию в газетах, после чего годами о ней ничего не было слышно, пока реставраторы и ученые спорили о том, как попытаться извлечь хоть какой-то смысл из жалкой мульчи, прежде чем она окончательно превратится в прах. Обнаружить столь древний свиток, который можно просто развернуть и прочесть, как последний выпуск «Торонто стар», было вещью неслыханной.

Обнаружить девять таких свитков, написанных старательным почерком новообращенного христианина первого века новой эры по имени Малх, было сродни чуду.


Братья и сестры, я благодарю вас за ваши письма и прошу простить меня за то, что так долго на них не отвечал. Я недостоин такого терпения. Точнее сказать, раб Малх недостоин, раб Малх заслуживает не больше внимания, чем издохший уличный пес; слушайте же его лишь постольку, поскольку его слова свидетельствуют о величии Иисуса Назареянина, Мессии, Сына Божия.


С точки зрения прозы, не самый зажигательный вступительный залп, особенно для атеиста, каким был Тео. Но что его пробило тогда, в мосульском музее, при первом просмотре свитков: они были написаны на арамейском. Будь они на коптском или курдском или фарси, даже на классическом арабском (этот язык Тео вполне мог разбирать с помощью коранического глоссария), он бы посчитал их национальным достоянием, на каковое претендовать не вправе. Унести их даже из разграбленного музея, вокруг которого горели автомобили и запекалась человеческая плоть, было бы воровством. Но арамейский… арамейский язык был его любимым чадом. Он знал его лучше кого-либо в Северной Америке и лучше многих ученых-лингвистов на Ближнем Востоке. Наткнуться на арамейские мемуары, буквально упавшие к ногам, да еще в столь драматический момент жизни… слишком ошеломляющее совпадение, чтобы его проигнорировать. Эти свитки ждали не кого-нибудь, а Тео. Другого объяснения не существовало.


Воистину почти вся моя жизнь была ничтожной в том смысле, что жизнь всякого человека, пока он не узрит Иисуса нашего Христа, не привносит ничего ценного в этот мир. Мои первые тридцать пять лет, как мне тогда представлялось, были полны сладостных достижений и горьких разочарований; но теперь я ясно вижу, что ничему не противоборствовал и ни в чем не преуспел.

Покинув материнский дом, я зарабатывал свой хлеб как переписчик малозначимых высказываний малозначащих персон, изображавших из себя великих правителей, а также как сплетник и доносчик. Официально я именовался иначе. Но именно эти слова характеризуют степень моей полезности.

Свою первую должность я исполнял при дворе прокуратора Валерия Грата. Голова моя была подобна пылающему фонарю тщеславной гордости, оттого что я служу человеку столь высокого чина. Я переводил его банальнейшие высказывания с латыни на язык толпы. Для более важных заявлений у него были другие переписчики. Три года я этим занимался. С таким же успехом я мог бы окунать свое перо в потоки уличных нечистот, бегущих по сточной канаве, и писать на земле. Но слишком уж я жаждал продвижения по службе.